WWW.KNIGA.LIB-I.RU
БЕСПЛАТНАЯ  ИНТЕРНЕТ  БИБЛИОТЕКА - Онлайн материалы
 

Pages:   || 2 | 3 |

«Юрий Владимирович Давыдов Леонид Михайлович Ляшенко Анатомия террора Анатомия террора: Дрофа; ...»

-- [ Страница 1 ] --

Юрий Владимирович Давыдов

Леонид Михайлович Ляшенко

Анатомия террора

http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=183192

Анатомия террора: Дрофа; Москва; 2007

ISBN 978-5-358-00759-8

Аннотация

Каковы скрытые механизмы террора? Что может

противопоставить ему государство? Можно ли оправдать

выбор людей, вставших на путь политической расправы?

На эти и многие другие вопросы поможет ответить эта

книга. Она посвящена судьбам народнического движенияв

России.

Роман Ю.В.Давыдова "Глухая пора листопада" – одно из самых ярких и исторически достоверных литературных произведений XX века о народовольцах. В центре повествования – история раскола организации "Народная воля", связанная с именем провокатора Дегаева.

В очерке Л.М.Ляшенко "...Печальной памяти восьмидесятые годы" предпринята попытка анализа такого неоднозначного явления, как терроризм, прежде всего его нравственных аспектов, исторических предпосылок и последствий.

Содержание Ю.В. Давыдов 6 Поистине выстрадала... 7 КНИГА1 12 Глава первая 12 Глава вторая 39 Глава третья 95 Глава четвертая 162 Глава пятая 226 Конец ознакомительного фрагмента. 261 Анатомия террора Покушение на Александра II. Петербург 1 марта 1881 года. Гравюра (1881 г.) Ю.В. Давыдов Глухая пора листопада Кончина императора Александра II. Перевезение Поистине выстрадала...

Еще не было транзисторов. И потому было тихо.

Помню скромные дачи, грунтовую дорогу, небо яркой голубизны.



На дощатой платформе станции Валентиновка какой-нибудь приезжий осведомлялся: «Мальчик, как тут пройти к каторжанам?» Звучало обыденно, нестрашно: «Каторжане», «Поселок политкаторжан».

На просеках помню очень старую женщину в белой блузе, в темной, длинной, до пят, юбке. Почему-то я сразу признал в ней «главную каторжанку» и, прячась в кустах, смотрел, как она медленно идет об руку со спутницами, тоже уже очень пожилыми.

И странно: мне долго не хотелось узнавать, кто она, как ее звать и что она делала давно, когда еще не было СССР, а был царь. Наверное, боялся утратить ощущение тайны?

Но однажды я увидел, как она вышла из калитки – без зонта и косынки, седая, гладко причесанная, освещенная закатным солнцем. Увидел, дернул отца за рукав: «Ты знаешь эту старуху? »

Спросил негромко, но она тотчас живо обернулась, сверкнула глазами сердито и насмешливо и сердито-насмешливо бросила: «Ка-акая я тебе старуха?!»

Я струсил. Отец смутился. Должно быть, Веру Николаевну никто не смел называть старухой, хотя в ту пору ей уже шел девятый десяток.

В Валентиновке до Великой Отечественной, школьником я слышал про «Народную волю», про члена Исполнительного комитета «Народной воли» Веру Николаевну Фигнер, сподвижницу Желябова и подругу Перовской, про казематы Петропавловки и карцеры Шлиссельбурга.

–  –  –

Потом, много лет спустя. И не внезапно, а постепенно, исподволь. И не только обликом Фигнер, освещенной закатным солнцем, не фотографической отчетливостью старых людей из подмосковного поселка, но как бы веянием нравственной чистоты.

*** Некогда к духовной красоте таких людей испытывал высокое и трогательное чувство молодой человек, возвращавшийся из сибирской ссылки.

На дворе был февраль девятисотого. Была Уфа:

губернские канцелярии и лабазы, гимназии и колония «правонарушителей», Уфа торговцев, чиновников, мастеровых.





«От этой пары дней у меня осталось в памяти лишь посещение старой народоволки Четверговой... Владимир Ильич в первый же день пошел к ней, и какая-то особенная мягкость была у него в голосе и лице, когда он разговаривал с ней».

Навестил в первый же день, свидетельствует Крупская. Особенная мягкость в голосе и лице, замечает Крупская. А ведь он беседовал с одной из тех, с кем спорил решительно, без уступок. Отчего ж сердечность, деликатность, уважительность? Оттого, что видел одну из тех, в ком воплощалась суровая совестливость, безоглядность борьбы с гнетом, слияние своего «я» со скорбями России.

Ленин знавал многих, подобных Четверговой.

Предшественники, они заблуждались и ошибались, но были честными воителями. И Ленин, тогда еще Ульянов, «впитывал от них революционные навыки, с интересом выслушивал и запоминал рассказы о приемах революционной борьбы, о методах конспирации, об условиях тюремного сидения, о сношениях оттуда, слушал рассказы о процессах народников и народовольцев», – пишет Анна Ильинична Ульянова-Елизарова.

Мемуаров Ленина нет. Однако в «Что делать?» есть абзац, который Крупская признает автобиографическим: «Почти все в ранней юности восторженно преклонялись перед героями террора. Отказ от обаятельного впечатления этой геройской традиции стоил борьбы, сопровождался разрывом с людьми, которые во что бы то ни стало хотели остаться верными "Народной воле" и которых молодые социал-демократы высоко уважали...»

Говорят, правда проста. Но добыть правду не просто. Легко судить, когда История уже рассудила.

Жизнь не разбита на параграфы, как учебник. Хрестоматийность претила Ленину. Он написал, что марксизм «Россия поистине выстрадала».

В резкой подчеркнутости глагола – чувство личное и неличное, страстное и горькое, ибо путь выстрадали ценою «неслыханных мук и жертв, невиданного революционного героизма, невероятной энергии и беззаветности исканий, обучения, испытания на практике, разочарований, проверки, сопоставления опыта Европы».

Прочтешь ли такое на ровном дыхании? В предельной сжатости этих строк – тяжкие людские судьбы, тоска одиночек, напряжение и трепет живой, ищущей мысли, кандальный звон.

России революционной противостояла Россия монархическая. Мечту о человеческом братстве, о социализме карала она «Уложением о наказаниях». На штыке часовых горели полночные звезды. В сумраке реяли соглядатаи, пузыри провокации взбулькивали, как на болоте. Машина сыска работала бесшумно, неустанно.

России монархической противостояла Россия революционная. Народовольцы сражались, терпели поражения, истекали кровью. Осененные виселицей, писали: «Наше дело не может заглохнуть... А вообще пусть нас забывают, лишь бы само дело не заглохло».

Дело не заглохло. На иных путях осуществило его другое поколение революционеров. Поколение человека, который знал, любил и высоко уважал бойцов «Народной воли».

*** В архиве тайной полиции, в катакомбах, где явственны следы мучителей и мучеников, блеснула мне однажды предсмертная записка безымянного узника.

Записка обрывалась латинским «Fuimus...», что значит «Мы были...».

Они были.

И они остались.

Не исчезают те, кто «положил душу свою за друга своя».

Автор КНИГА1 Глава первая Спальня не прибрана, в столовой киснут объедки, на полу клозета клочок дамской записки: «Милый Гошенька...» Черт знает что! У тебя каждый нервик пляшет, ты страшное пережил, а тут Георгий Порфирьевич, «милый Гошенька», кутежи закатывает.

Яблонский только что вернулся в Петербург. Ехал в первом классе, хорошо и покойно ехал, однако нет, не отдохнул. Какая-то странная потяготливость. Будто после болезни. Будто давно не мылся, не переменял белья.

Он встал у окна, вяло скрестил руки. Ну что ж, в Харькове оплачен крупный вексель. Очень крупный вексель, милостивые государи. И никакого удовлетворения. Напротив, теперь, когда все начато, уже мерещится проигрыш. Тут не капитал просадишь, а жизнью разочтешься.

В окне было нищенское небо, невнятный снег. Внизу, на дворе, дымились помои. Шум улиц доносился глухо. Яблонский прежде любил Петербург, сейчас подумал: «Проклятый город».

Он подошел к столу, брезгливо оглядел остатки пиршества. Отыскал чистую чашку, плеснул в нее водки.

Выпил, морщась и вздрагивая. Он еще не завтракал.

Но и водка не пробудила аппетита.

Нынче свидание с главным инспектором секретной полиции. Важность встречи Яблонский сознавал.

Следовало о многом поразмыслить. А мысли были сбивчивые, пустячные, и он все ходил, слонялся из угла в угол.

Кабинет не домашний, не служебный – так, проходная комната. Повсюду вороха бумаг, даже на подоконниках. И высокие шкафы без всякого выражения, анонимные. Несколько дверей, за которыми тишина – ни шагов, ни голосов. И посредине, за письменным столом, крупный, атлетический мужчина в сюртучном костюме, брюки новомодные, с лампасами, узкие. Крупный, плечистый мужчина, из тех, у кого похмельно не трещит голова и поясницу не ломит после бессонной ночи.

В ребячестве, кадетом Георгий Порфирьевич страдал, с этой вот смешной фамилией далеко ль пойдешь?! Су-дей-кин... Учитель истории трунил: «Судеек, брат, в черных волостях выбирали. Приказчиков, воевод не было, судеек-то и набирали из мужиков».

Кадет не верил. Он знал: Судейкины дворянской крови, смоленские дворяне Судейкины. Но фамилия что тавро: лапотные, стало быть, дворяне. И мучился: с такой-то фамилией далеко ль пойдешь?

Однако пошел. Оттого, мол, язвили некоторые, что женился на дочери жандармского полковника. Это верно – женился на Верочке Гусевой, полковничьей дочке. Но ведь, ей-ей, совсем не тесть главная пружина. Нет, он сам, Судейкин, сумел глянуть на розыскное дело широко, не боясь риска. В Киеве ка-акие сюрпризы начальству! И взлет: в Санкт-Петербург пригласили, сперва во главе столичного сыска поставили, а после – бери выше – на место особое, штатным расписанием не указанное, особое и единственное: инспектором секретной государственной полиции.

Правду сказать, поздновато хватились, господа.

Средь бела дня убили императора Александра Николаевича, в столице, на виду. Да-с, а лошади-то целы.

Судейкин улыбнулся.

(При мысли о роковом покушении на Александра Второго ему частенько вспоминался знакомый полковник Сокол. Теперь он в Архангельской губернии, а тогда сидел в Екатеринбурге. В воскресенье, первого марта, держал Сокол, как водится, банчок в Дворянском собрании. Вдруг телеграмма: одна бомба разворотила экипаж, другая – царя. Натурально, все цепенеют, гробовое молчание. А тут-то и разносится глас жандармского начальника: «Слава богу, лошади целы!») Время шло к одиннадцати. Судейкин не прикасался к бумагам. На круглом лице его, в светлых, с искорками глазах, прячущихся под широким нависшим лбом, во всей фигуре выражалось напряженное ожидание.

В одиннадцать ее покажут высшему начальству. Но вот вопрос: тебя пригласят ли, Георгий Порфирьевич?

Толстой будет, Плеве будет, Оржевский. А тебя пригласят ли, Георгий Порфирьевич? Ведь прямая твоя заслуга. Разумеется, Яблонского тоже. Однако рассудить, так и Яблонский – твоя заслуга. Нет, это уж тут сразу высветится: пренебрегают иль не пренебрегают, ценят иль не ценят?

Отворилась одна из дверей, вошел Судовский. Рослый и тоже, как инспектор, крупный, племянник Судейкина, правая его рука – Николай Судовский.

Смущенно, как нехотя, взглянул на дядюшку.

– Ну, Коко? – спросил Судейкин.

Ко ко потупился.

– Та-а-ак, – протянул Судейкин, багровея. – Ну хорошо, хорошо же...

Никаких ковров, никаких украшений. Ковры – гнездилище пыли; украшения отвлекают мысль. Служебное помещение должно быть чистым, как щека из-под бритвы.

Сухопарый сановник, бледнолицый, с поджатыми губами, вышагивал мерно. Его штиблеты тонко поскрипывали на паркетных половицах, где ни единой пылинки.

Никогда не мерцал он канительным серебром жандармских эполет. Никогда победительно не брякал серебром жандармских шпор. Никто не помогал ему как «родному человечку». Уроженец Калужской губернии, «из обер-офицерских детей», он всего достиг сам. Он слушал курс юриспруденции в Московском университете. Его плечи согнулись в прокурорских камерах Тулы и Вологды, Варшавы и Санкт-Петербурга. Ныне он действительный статский советник. Он кавалер орденов Святой Анны, Святого Владимира, Святого Станислава. Почти два года назад именным высочайшим указом ему всемилостивейше повелели быть директором департамента государственной полиции. Видит бог, его трудолюбие неиссякаемо, его служение безупречно, его принципы неколебимы. И вот благодарность: «Да, отличные убеждения, пока вы тут, а когда вас не будет, то и убеждения будут другими».

Плеве, сухопарый, бледнолицый, с поджатыми губами, мерно вышагивал. Его штиблеты тонко поскрипывали.

С четверть часа назад в кабинет скользнул секретарь министра и доверительно нашептал о вчерашнем разговоре его сиятельства с государем императором.

Толстой ездил в Гатчину – очередной доклад. Доложив, заговорил о близости лета, о настоятельно необходимом отдохновении в рязанском монрепо, просил разрешить докладывать по Министерству внутренних дел директору департамента фон Плеве. Тогда-то, соглашаясь, государь и произнес: «Да, у него отличные убеждения, пока вы тут, а когда вас не будет, то и убеждения у него будут другими».

И это сказано именно теперь! Теперь, после ареста той, кого император назвал «ужаснейшей женщиной». Это сказано теперь, когда партия террористов, можно утверждать, разгромлена. Вот награда... Однако директор Плеве готов побиться об заклад, что подобные мысли внушены государю. Исподволь, неприметно внушены. И внушены... Он на мгновенье останавливается. Его указательный палец как бы плывет в воздухе. Засим решительно отсекает нечто незримое.

Исключено! Он, Плеве, слава богу, пользуется благорасположением обер-прокурора Святейшего синода.

Нет, не Константин Петрович Победоносцев сему причиною.

Пальцы барабанными палочками постукивают по сукну. Плеве покачивается на носках. Ему это приятно, в этом как бы предвестие ровности мыслей. А ровность мыслей очень нужна ему.

Вячеслав Константинович по гроб не простит генералу Оржевскому «тухлую рыбу»! Генерал в обществе позволил грубый, гадкий намек: дескать, директор полиции послушен любому веянию свыше – «тухлая рыба по течению плывет». Но командир корпуса жандармов недруг открытый. А государь не лишен житейской сметки и хулу из уст Оржевского вряд ли примет в расчет.

Длинные пальцы замирают на зеленом сукне. Они словно бы не принадлежат действительному статскому советнику. Его анемичные губы сжимаются еще плотнее, бледное лицо обретает цементный оттенок.

Итак?

Он резюмирует определенно и коротко. Он убежден, он твердо знает, чья это повадка. Вячеслав Константинович чувствует что-то вроде удовлетворения.

Его удовлетворяет собственная логичность.

Часы показывают без пяти одиннадцать. Пора.

Слабым движением правой руки он касается висков и выходит из голой комнаты – невозмутимый, прямой, безукоризненный.

В угрюмых, со старческой желтизною глазах графа Толстого Дмитрия Андреевича дрогнули изумление и восторг: боже мой, как она похожа! И давным-давно позабытое: он целует руку прелестной женщине, и прелестная женщина улыбается ему тихо и радостно;

женихом и невестой выходят они из экипажа, летний ветер колышет страусовое перо на ее шляпке; и другое лицо ее – отрешенное, замкнутое – видел он в последний раз, перед ее отъездом за границу; она уезжала, обвенчавшись с голландским дипломатом.

«Возьмите стул!» – сухо, как отщелкнув, приказал Плеве, и Толстой вздрогнул, будто приказание относилось к нему. Он поймал в себе какое-то мгновенное удовольствие оттого, что Фигнер не успела протянуть руки, как стул ей подал хозяин роскошного кабинета бонтонный генерал Оржевский.

Старик, сжимая подлокотники кресла, не спускал глаз с Фигнер; тронув грязно-серые бакенбарды, произнес мягко, влажно:

– Вот уж не предполагал... У вас, право, такой скромный вид.

– О да, ваше сиятельство, – желчно поежился Плеве. – А между тем среди молодежи только и слышно:

Фигнер, Фигнер, Фигнер. – Он с ледяной пристальностью взглянул на арестованную: – И вам это льстило?

Он ожидал любой дерзости, но не молчаливого презрения: «Господи, какое ничтожество!» Она повела плечом и вопросительно посмотрела на генерала Оржевского, на графа Толстого.

Плеве смешался. Так никто еще не унижал его. Такого не замечал он ни в мерцающем казнящем взгляде Желябова, ни в бесконечно спокойном взоре Кибальчича, ни в задумчивых глазах Перовской. «Господи, какое ничтожество!» И этот призыв к Оржевскому, к Толстому, несомненно, понятый обоими.

Плеве прислонился к проему меж окнами, точно бы отстраняясь от всех. Он проглотил слюну, опять, но уже несколько искоса, глянул на Фигнер и тотчас подобрался, словно бы безошибочно что-то угадал в ней, что-то очень затаенное.

И Фигнер почувствовала в ту минуту, что Плеве каким-то подлым чутьем вызнал то, что она скрывала и от товарищей и от самой себя.

– Но теперь, – медленно проговорил Плеве, – но теперь вы здесь. И представьте... – Он сделал нарочитую, для Фигнер мучительную, паузу. – И представьте

– рады. Да, да, очень вы рады! Ведь это конец. А вы устали. И вы рады. В сущности, вы рады. Не так ли?

Она не ответила. Она молчала, сознавая, что своим молчанием длит торжество господина Плеве. Но тут генерал Оржевский пришел ей на помощь.

Генерал рокочет приятным свежим баритоном. Фигнер еще не совсем понимает, что он такое говорит, о чем, но она, право, признательна, и оба они в это мгновение испытывают мимолетное ощущение сообщества.

А говорил генерал Оржевский, командир корпуса жандармов, вот о чем. Он, ежели изволите знать, никак не может понять нынешних радикалов. Ведь признать следует полное поражение так называемой «Народной воли». Он был бы благодарен получить разъяснения на сей счет.

– Понимаю, генерал, ваше любопытство, – улыбнулась Фигнер. – Но это долгий разговор. У меня, надеюсь, еще будет время. Надеюсь, мне дадут перо и бумагу, я изложу наши взгляды письменно, а потом и устно на суде. Не так ли?

– О да, да, – отозвался Оржевский, изгибая красивые темные брови. – Я прочту, непременно прочту. Этто очень интересно.

– Ой ли, Петр Васильевич? – ворчливо отнесся к Оржевскому министр Толстой. – Ариозо Бакунина, старая песня. – Он пожевал губу и продолжал слабым, с хрипотцой, но внятным голосом: – У вас, сударыня, что же? У вас политические убийства во главе угла. И... и из-за угла. Пора бы, сдается, уразуметь:

монарха сменяет монарх. Вот так-то! А теперь я вам конфиденциально... Цари, конечно, создали Россию, но они создали ее нашими руками, дворянскими. А вы-то полагаете, что убиение царствующей особы сокрушит государственный порядок, а того не примете в расчет, что великая Россия создана нашими руками, а эти вот руки... – Он поднял ладони кверху, и Вера Николаевна чуть усмехнулась, глядя на дряблую кожу в чернильных вздутых жилах.

Граф Дмитрий Андреевич откинулся в кресле. Плеве сделал какое-то движение, должно быть намереваясь встрять в разговор, но Толстой опять заговорил.

Голос у него переменился. Не добродушная воркотня слышалась, звучало что-то вкрадчивое и настороженное, а вместе с тем и язвительное, и так же вкрадчиво и настороженно смотрели теперь его угрюмые, с желтизною глаза.

– А вот докладывают, и меня будто решили устранить, то есть убить, стало быть. Наслышаны? А?

Фигнер отрицательно покачала головой, Толстой точно бы обрадовался:

– Хе-хе, не слышали? Ну-с, чего уж там, если и слышали, так разве скажете! А нам-то, здесь-то, все, сударыня, известно. Из Киева едет нигилист! Из Киева! – повторил он, словно в том, откуда едет нигилист, крылось что-то важное. Толстой оглянулся на Оржевского, генерал был непроницаем. – Да-с, – продолжал министр, – едет некий злодей, а при нем отравленные папиросы.

– Какие папиросы? Зачем? – изумилась Фигнер.

Граф Дмитрий Андреевич хитро прищурился.

– Зачем? А в том и штука – «зачем». Все известно, все известно, сударыня! А дадут вот эти самые папиросы моему кучеру. Тот, пентюх, выкурит и одуреет, а я, худого не подозревая, в экипаж, а тут-то и есть фатальный момент: нападут с бомбой. Вот-с зачем. – И Толстой укоризненно, строго, сожалеючи покивал головой.

«Да он из ума выжил», – подумала Вера Николаевна, и не смешно ей сделалось, но жутко, нехорошо. А министр вздохнул, пожевал губу и добавил без связи с предыдущим:

– Жаль, нет времени, а то я убедил бы вас. Право, убедил, и вы отказались бы от ваших пагубных воззрений.

И вот тут-то она улыбнулась, молодо улыбнулась и дерзко.

– И я жалею, граф, очень жалею, а то я обратила бы вас в народовольца.

Оржевский прыснул, Плеве просыпал сухой смешок. Толстой сокрушенно осклабился.

Фигнер вели коридорами, длинными, как делопроизводство. Канцеляристы тараканьей побежкой выюркивали из дверей. Фигнер не задерживала взгляда на чиновниках. Шла мимо, шла быстро. Но вот что примечательно: «ужасная женщина» с бледным, отрешенным лицом оставляла на всех этих мятых, как нечистый платок, душах удивительный, ни с чем не сравнимый мягкий и вместе сильный отсвет. И хотя канцелярский люд не догадывался, понять не умел, что же это такое, но он догадывался и сознавал, что этот отсвет и эта вот минута будут ему долго памятными.

Фигнер не замечала чиновников, не слышала почтительного шепота, приглушенных возгласов. Ее поглотило то неотчетливое ощущение, какое испытывают многие политические заключенные после беседы с высшим начальством. Конечно, приятно, что она так ловко дала плюху министру. Но проницательность Плеве, проницательность сухопарого сановника раздражала ее и тревожила, и ей казалось, что она допустила оплошность, в чем-то промахнулась, позволила заглянуть в душу. И ей все еще звучал медленный, лишенный модуляций, черствый дискант: «А вы рады!

Это конец, вы и рады...»

Давно уж меркло все. После казней на Семеновском плацу – разгром за разгромом. С неумолимой последовательностью. От этого можно было рехнуться. Из старых членов Исполнительного комитета остались двое: Тихомиров и Фигнер.

Тихомиров? Она любила его и теперь любит. Она не сочла его изменником, трусом. Им овладела болезнь – шпиономания. А Катя умоляла спастись за границей. Они уехали. Тихомиров не хотел оставаться в России, Фигнер не могла оставить Россию. Искала новых людей, соединяла тонкие, спутанные, оборванные нити прежних связей. И при этом сознавала близость «последнего дня Помпеи».

Сознавая, твердила:

«Иди и гибни...» Но вина, нравственная вина за участь других мучила непрестанно. А на людях она казалась неунывающей, бодрой, энергической «нашей Верой».

В Харькове встретила Сергея Дегаева. Это был старый товарищ. Его знали Желябов, Перовская. Бывший артиллерийский офицер, народоволец, участник подкопа на Малой Садовой, где заложили мину, чтоб взорвать царя. Фигнер ничего не скрывала от Сергея.

Он принял ее планы, поехал в Одессу, в Николаев, привлек офицеров, поставил типографию. А месяц спустя провалился. Вместе с типографами. Мрак натекал, густел. «Скоро ль твой конец? Покоя...» Бог не выдал, свинья не съела: нежданно-негаданно Дегаев опять появился в Харькове. Он был измучен, у него тряслись руки. Ах, милый ты мой, дорогой ты мой товарищ! Сергей Дегаев рассказывал: «Я назвался киевским. Везите, говорю, в Киев, там откроюсь. Они не соглашались, я упорствовал. Наконец повезли. Едем пустырем... Знаете, перед вокзалом? Едем, уже темнело, никого. Я выхватил из кармана горсть табаку и

– в глаза им, в глаза. Пролетка летит, я прыгаю. Стреляли, ничего – ушел. Ушел, и вот видите...» – «Табаком? – спросила она. – Да ведь вы не курите?» – «Не курю, – сказал Дегаев, – но загодя в тюрьме припас».

И они рассмеялись.

Сергей Дегаев утверждал: «В Одессе кто-то выдает, предатель и очень осведомленный, из нелегальных». Нет ли, спросил, слежки за нею здесь, в Харькове. «Нет, – сказала Фигнер, – тут безопасно, никто не знает». Он повторил: «Нет? Вы уверены?» – «Уверена. – И усмехнулась: – Вот разве на Меркулова нарвусь».

Дегаев прихмурился. Иуда, будь ты проклят, Васька Меркулов! Тоже участник подкопа на Малой Садовой, надежным казался, из рабочих. А в тюрьме передался Судейкину, кого знал, тех и продал. Теперь шныряет в Одессе, вынюхивает прежних друзяков-рабочих, а судейкинские гончие – по пятам. Меркулов... Да где ж и Судейкину догадаться послать Ваську в Харьков, чтобы Веру-то Николаевну опознать? Полноте!

Однако именно в Харькове, именно Меркулов. И вот он – конец. Одним утешься – не было в тот день Дегаева, уцелел Сергей...

Ее вели длинными коридорами. Чиновники выюркивали глазеть на нее. Впереди качался жандарм. Широченная спина, по плечу елозит оголенная шашка.

Коридоры министерств длинны чрезмерно. В департаменте государственной полиции они всегда бесконечны. Лишь очутившись в камере, вдруг жалеешь странной жалостью, что коридоры пройдены. И пройдены, чудится, мгновенно.

Но покамест – коридоры. Не двери распахиваются, не двери затворяются, не переход сменяется переходом. Нет, будто отламываются пласты изжитого. Счет годам невелик, ей тридцать первый. Да суть-то, должно быть, в топографии местности, по которой пролегла твоя дорога.

Минуты есть, неуследимые отрезки времени кристаллизации души. Были у нее такие минуты. Одна отлилась нравственным постулатом: нерасторжимость слова и дела. Другая обозначилась мыслью, что великие поворотные решения человек должен принимать для себя сам.

Дворянский дом полной чашей, подблюдные песни, милая няня, Казанский институт благородных девиц и первый бал, неудачное замужество, завершившееся разводом. Увлечение наукой, годы в Швейцарии.

И новый взгляд, брошенный на Россию. «Внезапно»

обнаруживается невозможность жить без сопротивления тому, что черно. Невозможность жить, не меньше.

Ничего не остается, кроме общности личной судьбы с судьбою русской революции. В этом «ничего не остается» – ничего жертвенного. Есть дело, слитое со словом. И значит, радость и полнота, полнота и честность существования, покуда оно длится. Пусть краткого, но твоего существования. Тут ни на грош показного. Все неостановимо, как дыхание. Но и оттенок аскетизма, схима: печать поколения.

Ей тридцать первый. Захлопываются двери. Не здешние, не департаментские – двери прожитого: динамитная ворожба то в Одессе, то в Петербурге; знакомства с моряками и артиллеристами, когда вслед за Желябовым создавала она военную организацию «Народной воли»; ночь на первое марта восемьдесят первого года, когда у нее на квартире у Вознесенского моста, в ярком беспощадном круге от лампы, в круге белых лиц и белых рук было ее лицо, были ее руки, собиравшие части метательных снарядов... И уже после казни царя, но еще до казни пятерых, Перовская пришла к ней. «Верочка, можно у тебя ночевать?» – «Как ты это спрашиваешь? Разве можно об этом спрашивать?!» – «Я спрашиваю потому, что, если придут и найдут меня, тебя повесят». – «С тобой или без тебя, если придут, я буду стрелять...»

Захлопывались двери в бесконечных коридорах департамента государственной полиции. На плече жандарма елозила оголенная шашка.

А внизу, глубоко, на узком мощеном дворе, зацокали лошади, внизу, на дворе, покатился к воротам экипаж.

Недалеко дом: Большая Морская, одиннадцать.

Софья Дмитриевна ждет ко второму завтраку. Господи, сколько уж лет супружества с этой женщиной, невзрачной, неумной, но благодушной и преданной.

Во времена оны дядюшка, царствие небесное, отговорил племянника Митеньку от брака с бесприданницей Языковой. Рожденная Бибикова стала графиней Толстой, принесла графу Дмитрию немалые земли. А бесприданницу взял голландский дипломат, и никогда уж больше не видел ее Дмитрий Андреевич. Не видел и не вспоминал, признаться. До нынешнего дня не вспоминал. И вот эта Фигнер. Та же грация, та же летящая походка, тот же поворот головы. Господи, как они похожи...

Теперь, в экипаже, он был немножко раздосадован. Эка его, однако, разобрало. А он слывет угрюмым, необщительным. Хе-хе, необщительным... У него есть всегдашние собеседники: латинские классики. Он был бы счастлив запереться дома и никого не принимать. У него есть латинские классики, обожаемый сын Глебушка, единственная любовь и привязанность. А многие – он слышал, слышал – в злобе своей почитают Глебушку форменным кретином.

Ах, запереться бы в кабинете, в тишине и никого не принимать, не видеть, не слышать. Двадцать лет тому... Нет, еще раньше: то-то было наслаждение в архивных разысканиях, в изучении, пристальном и пристрастном, отношений Рима и России, католицизма и православия, как иезуиты гнездились на Руси. А потом писать настоящий ученый труд. Два тома, изданных поначалу в Париже.

Ничего так не ненавидел граф Дмитрий Андреевич, как папство. Ватикан виделся ему первейшим врагом истинной России. Теперь еще один враг. Новый враг страшнее прежнего: социализм, учение бедоносное и злокозненное.

О революции он не писал и не напишет. Время, оставляя желания, отбирает силы. Силы на исходе, мало, слишком мало земных дней. Да и те могут пресечь нигилисты. Проклиная иезуитизм, поневоле вздохнешь: вот у кого была превосходная осведомительная служба. Не чета нашей... Да, иезуиты действовали в этом смысле превосходно, не нашим чета...

Граф почувствовал легкое головокружение, прикрыв глаза, перекрестился. Он был мнителен. Легкое головокружение, и тотчас мысль о близости смерти.

«Увы, о Постум, Постум, мчатся быстрые годы...»

*** Генералу Оржевскому не терпелось первым огласить гостиные bon mot «ужасной женщины». Какова!

Она обратила бы в социалиста и этот замшелый пень.

У старика отвисла челюсть... Черт догадал графа болтать об этих отравленных пахитосках. Плеве, конечно, тотчас сообразил, кто выкинул эту штуку.

Выдумка не из блестящих. Впрочем, старикан струхнул. Отказался от ежедневных прогулок по Морской, просил на лето лучших филеров для охраны рязанского имения. Нет, что ни говори, струхнул изрядно, а в этом суть. «Пусть, – говорит, – Оржевский всем заправляет, пусть они лучше в Оржевского стреляют, чем в меня!» Ах, циник, циник. Ну ничего, глядишь, обойдется. Десять лет ты, Петр Васильевич, Варшаву гнул – ничего, жив-здоров. Варшава! Вот уж где умеют задавать балы. Но Петербург тоже нынче весел, везде танцуют... Генералу вообразилось, как, похохатывая, прищелкивая пальцами, он будет рассказывать про нынешнее рандеву с Фигнер. И Оржевский заулыбался, полетел, как в мазурке, к дверям, весело мигнул дежурному унтеру: «Шинель, братец!»

Тем временем директор Плеве переговорил в телефон с Зизи, просил не ждать к обеду и, повесив трубку, послал за инспектором Судейкиным.

Плеве очень хорошо понимал, как страдает самолюбие инспектора. Не пригласить на «смотрины» того, кто устроил блестящее арестование наиважнейшей революционистки! Да-с, непременно надо Судейкину знать: не он, не директор Плеве, тому виною, а его сиятельство. Для графа инспектор просто-напросто выскочка, плебей. А между прочим, ваше сиятельство, дворянские руки, о коих вы изволили сказать, как раз и есть руки Судейкиных. Так-то! Судейкиных и Плеве, происходящих из «обер-офицерских детей».

Вот так-то!

Он сидел за просторным столом, ждал инспектора.

Он не утаит, пусть знает, кто виновник явного небрежения. И ведь не впервой. Давно бы след представить инспектора царю. А граф Дмитрий Андреевич увиливает: нет, рано. Не было б поздно, ваше сиятельство, а? Самолюбие инспектора, оно того-с... Оно посерьезнее пахитосок вашего шаркуна Оржевского.

Грубая раздражительность при встрече с Фигнер уже оставила Вячеслава Константиновича. Он уязвил, смутил ее. И он был доволен ее ответом министру. То-то посмеется публика.

Но дело прежде всего:

не сегодня-завтра Фигнер переведут из департамента в крепость.

В дверь постучали.

– Прошу, Георгий Порфирьевич, – громко позвал Плеве.

Жена швейцара прибрала квартиру. Яблонский вымылся. Потом он допил водочку и закусил. Потом хорошо поспал.

На дворе смерклось. Яблонский, проснувшись, не стал зажигать свет. Скоро уж, подумал, припожалует...

Яблонский известил его телеграммой, вот он и припожалует, инспектор Судейкин.

Последнее свидание было в Одессе. Обсуживался проект уловления Фигнер. Оба сознавали важность ее ареста. Судейкин не скупился на посулы. Фигнер для обоих была крупным козырем. Следовало условиться о правилах игры. Яблонский своего не упустил.

Они столковались: не начальник и сотрудник, не инспектор секретной полиции и агент секретной полиции – ровня, соумышленники.

Из Одессы Судейкин – в Питер, Яблонский – в Харьков. Он нервничал, не находил себе места. А все произошло удивительно просто. Яблонский держался в тени. Он навел на след Фигнер Ваську Меркулова, а сам издали, хоронясь за деревьями, наблюдал, как ее брали у Екатерининского сквера.

И в тот день и на другой Яблонский много пил. Женщина с летящей походкой, женщина в шубке, с муфтой не выходила из головы. То были сантименты, результат нервного напряжения, вдруг разрядившегося.

Он знал, что это не конец, лишь почин. Однако почин потрясающе удачный! Фигнер устранена, провал южных офицерских кружков обеспечен. Тут уж чистая техника, и баста. Казалось бы, «веселися, храбрый росс...». Но нет, на душе у Яблонского было скверно, ему будто б нездоровилось. Он не тотчас поскакал в Петербург, как было условлено, а пожил в Малороссии, не переставая пить и пытаясь встряхнуться.

И внезапно от пронзительных подозрений у него в груди защемило. Он понял, что промазал в самом начале игры. Еще в Одессе инспектор взял с него слово никогда не показываться в департаменте на Пантелеймоновской.

Резон был основательный:

страх пред новыми Клеточниковыми. Яблонский мог бы поклясться, что новых Клеточниковых нет, у революционеров нет никакого агента в департаменте. Однако нынче нет, а завтра, глядишь, есть. И вот эта возможность... О черт! Но, не зная никого в департаменте, не показываясь на Пантелеймоновской, каким, спрашивается, волшебством мог удостовериться Яблонский в честности инспектора? Яблонский метил далеко и высоко. Не банальное шпионство свело его с Георгием Порфирьевичем... Сомнениями мучился Яблонский. Теперь, при свидании с подполковником, он выставит новые требования. Решительно, не колеблясь!

В прихожей дерзко забренчал звонок. На цыпочках, сразу вспотев, Яблонский устремился в ретирадное место. Как во многих питерских домах, в клозете было маленькое оконце на лестничную клетку. Яблонский прильнул к мутному стеклу, разглядел внушительную фигуру инспектора.

Минуту спустя Георгий Порфирьевич басил в передней. Яблонский, как уже бывало, ощущал рядом с инспектором обидную телесную малость.

И, пропуская Судейкина в комнаты, кольнул:

– А вы тут, «милый Гошенька», времени не теряли.

– А, вона что, – заулыбался Судейкин, – вы уж не браните.

Судейкин был весел, от него мартелем припахивало, на Яблонского смотрел он ласково, открыто, товарищески. Очень, надо сказать, ободрила Георгия Порфирьевича недавняя беседа с директором департамента. Прекрасно они друг дружку поняли. И скоро уж коронация, а в канун коронации обещана высочайшая аудиенция. С Вячеславом Константиновичем Плеве держи ухо востро, но на сей раз, кажется... Ну ладно, это потом. А сейчас вот с Яблонским надо. Можно и арестование Фигнер вспрыснуть, и почин здешней, питерской, деятельности. Однако что такое? Что с ним?

Оживление, бодрость и этот запашок дорогого коньяка, исходивший от Судейкина, омрачили Яблонского. «Победу празднуешь, – думал он враждебно, – обо мне, конечно, в сферах ни гугу, а я вот тебя, брат, сейчас огорошу».

– Послушайте, вы ведь знаете, я не ради выгоды, – начал он прерывающимся голосом.

– Ну, ну, батенька, – недоуменно и мирно вопросил Георгий Порфирьевич, властно подминая диван своим тяжелым телом.

– Я вам верю, – продолжал Яблонский, расхаживая по комнате и не глядя на Судейкина, – очень вам верю, право. Но... То есть и не «но», вовсе без этого «но». Я хочу напомнить: я не давал согласия на простое агентство.

– Так, так, – молвил Судейкин, шевеля бровями и точно бы сызнова всматриваясь в Яблонского, в его большую, несоразмерную торсу голову, в бледное, неглупое, но какое-то уж слишком обыкновенное лицо с пегой бородкой и усами. – Так, так, слушаю.

Его пристальный взгляд, его «так, так» взорвали Яблонского. Он остановился, исполненный решимости, глядя в упор на инспектора. И выставил требование: доложить о нем министру, а потом и государю императору.

Вышла пауза.

– Однако в Одессе, – сказал инспектор, – мы, кажется...

– В Одессе, в Одессе, – перебил Яблонский и опять пустился из угла в угол. – Вы знаете: не выгода, не карьера. Тут другое, совсем другое! Согласны? А коли согласны, почему б и не объявить?

Судейкин не разваливался на диване. Судейкин был прям, как в седле. Он потер круглый, коротко остриженный затылок, ладонью снизу надавил подбородок, потом скулу, словно усомнившись в их твердости. И неожиданно улыбнулся. Серьезная, уважительная была у него улыбка.

– А молодцом, черт возьми, – сказал он. – Молодцом!

– Нет, ей-богу, Георгий Порфирьевич, – проговорил Яблонский, будто сконфуживаясь, – поймите правильно.

– Н-да-с, оплел-таки нас бог одной веревочкой.

Прошу, впрочем, сообразить: министр, государь... Эка ведь! Скоро сказка сказывается, прошу сообразить.

Дайте срок.

– Понимаю, хорошо понимаю! Как не понять!

– Ну и отлично, – обрадовался Судейкин. – Мы-то с вами да не столкуемся! А? Ну теперь слушайте...

Тут на нас с вами свалилось, батенька. Давайте-ка шторы, свет давайте-ка, так-то оно веселее. Ну-с, вот и хорошо. Прошу, садитесь, разговор не минутный, у меня, сознаюсь, никаких концов, все вам достанется.

«Крестницу»-то нашу решено до суда держать в крепости. Я, правду сказать, спокоен за сохранность, но все ж таки не следует упускать из виду – Фигнерша особа прыткая. Согласитесь, в наших интересах прятать сударыню в бастионе. Не так ли?

Глава вторая Скоро месяц, как Дегаев приехал в Петербург, а все еще не навестил Лизоньку. Лиза была одна, маменька тревожилась, Дегаев обещался повидать Лизоньку тотчас по приезде, но теперь откладывал со дня на день. Он был к сестре привязан искренне, хотя нередко злил ироническим отношением к ее музыкальной одаренности. Он должен был навестить Лизу и потому еще, что та знала об его аресте в Одессе, а вот о побеге, о том, что он на воле, не знала. Непременно и давно уж следовало повидать сестру. А он не шел на Пески, все откладывал со дня на день.

Правда, забот, дел всяческих было невпроворот. С арестом Веры Николаевны Дегаев, можно смело сказать, оставался чуть не единственным из старой гвардии. Все, с кем он нелегально встречался, молчаливо признавали его крупной силой. От него ждали руководительства, и он с осторожной неуклонностью оживлял подпольную деятельность в затаившемся Петербурге. И все ж не они, не повседневные и утомительные заботы, удерживали Дегаева от свидания с Лизонькой.

Тут таилось нечто сугубо личное, совсем интимное, путаное и неотчетливое. Он себе самому затруднился бы объяснить внятно. Может, попросту невмоготу возвращаться в прошлое?

Он помнил московское детство. И папеньку помнил, старшего доктора в кадетском корпусе, и как хоронили папеньку, и как они остались в казенной квартире, и мама горько плакала, когда им предложили съехать...

Они перебрались в Питер, на Пески, зажили там, на Песках, несладко, однако дружным семейством.

Московское детство было лишь воспоминанием.

Главное, коренное, определяющее происходило в Петербурге. Кронштадт, где Дегаев служил одно время по артиллерии штабс-капитаном, был неотделим от столицы.

Желябов и Перовская, многие, кто принял смерть на эшафоте, кто изживал жизнь в казематах, посещали запросто дом на Песках – пили чай, отдыхая в уюте, в радушии этого дома, слушали, как музицирует консерваторка Лизонька, расспрашивали хозяйку, добрейшую Наталью Николаевну, про ее батюшку, известного в свое время литератора Полевого.

Дегаеву доверяли важные партийные тайны. Он радостно, гордясь доверием, своей решимостью, исполнял поручения Желябова в Кронштадте, в офицерской среде, а потом, когда подвергся удалению со службы «за неблагонадежность», – в Питере, в Институте путей сообщений.

Вслед за бомбами первого марта как-то все нехорошо переменилось. Какие-то сумерки, хандра, предчувствия, ожидание несчастий. О, этот март... Убит был царь, но восстания не произошло. Воскресную ростепель сменили тяжелые влажные вьюги. Погребально рычали пушки Петропавловской крепости.

Под железными шинами тюремных карет взрывался талый снег.

Талый снег разбрызгала карета подле дома на Песках. Сергея Петрова Дегаева, отставного штабс-капитана, взяли «по подозрению». Он впервые очутился за решеткой. Не было страха, была тоска. И опасения за хворую маменьку, за Лизу и Володьку, младшего брата, которого недавно вышибли из Морского училища тоже «за неблагонадежность».

Однако не раздобылись жандармы уликами, не вызнали про участие в устройстве подкопа на Малой Садовой, где должны были взорвать мину под царевым экипажем, когда б не укокошили Александра бомбы на Екатерининском канале. Да, счастливо отделался Дегаев.

Но тут вскоре опять роковой раскат кареты. И ночью входят в комнаты очень любезные люди: «Надо одеться! Пожалуйте!» Володю увезли. Тогда Дегаев понял, как это страшно: вдруг опустевший дом.

Они с Лизой носили передачи на Шпалерную, в предварилку. Было мучительно сознавать, что Володя, совсем еще юноша, Володька, у которого голос дрожит восторгом при слове «революция», при слове «социализм», вон он, там, за этими решетками.

А после?.. После – от мостовых до прозелени зенита – белая ночь. Володя пришел домой в такую ночь.

Никого не будили они: Володя просил не будить, ему надо было немедля рассказать старшему брату о своих разговорах с Судейкиным.

«Знаю, вы ничего не откроете, Владимир Петрович.

И не для того я говорю с вами. Другая у меня цель.

Я хочу кое-что предложить вам на условиях, право, весьма выгодных».

«Как! И вы посмели? Мне! Да кто вам дал право предлагать подобные вещи? Разве я похож на шпиона, господин жандарм?»

«Помилуйте, Владимир Петрович! Какое шпионство! Поверьте, я слишком вас уважаю! Нет, нет, никакого шпионства. Есть более важное, серьезное. Я могу сообщить вам: правительство готовит широкие реформы, оно само видит дальнейшую невозможность... Но для реформ, для успешной правительственной деятельности необходим мир с революционерами, с той крайней партией, которая... Ну да вы лучше меня понимаете. Прошу вас, Владимир Петрович, вникнуть...»

Так говорил с Дегаевым-младшим сам инспектор Судейкин. Они встречались не однажды. И Володю как осенило: вот он, случай заменить Клеточникова!

Знаменитого Клеточникова, агента «Народной воли»

и канцеляриста департамента полиции. Володя обещал... Нет, нет, он не согласился, он заявил: «Надо собраться с мыслями». И Судейкин коротко улыбнулся:

«Полагаю, удобнее в иной обстановке».

Володя все это рассказал брату. Дегаев не ужаснулся. Напротив, тихо и скрытно обрадовался. Ему блеснули, он это и теперь, два года спустя, помнил, блеснули какие-то приманчивые дали.

Дегаев настоял перед товарищами: нельзя упускать случай; отчего не попробовать? Володину «службу» одобрили. Не без колебаний: «Этакого юнца да в пасть Судейкину?» Не без опасений: «Раскусят быстро, пропадет парень!» И все ж одобрили... Задача при всей ее сложности формулировалась просто: Судейкину ничего, от Судейкина хоть что-нибудь.

Тут вскоре получилась командировка в Архангельск. Железнодорожная контора, где Сергей Петрович подвизался инженером, заключила с ним контракт. Семья на руках, как откажешься?

В Архангельске Дегаеву понравилось чрезвычайно.

Он с удовольствием принюхивался к запахам кудели, рыбы, окоренных бревен. Без всегдашней, утомительно-привычной питерской опаски шел он травянистыми улочками, слушая протяжный скрип калиток, колокольца холмогорок. Все, чем жил он в Петербурге, отодвинулось – нервическое напряжение и суета, мамины воздыхания и Лизины музыкальные пассажи, даже тревога за Володьку.

С делом Дегаев управился скоро, успешно, мог хоть завтра восвояси. Но уж очень ему хорошо и гулялось и мечталось в Архангельске, и все-то он ждал чего-то внезапного, светлого, наперед чему-то радуясь и улыбаясь.

Словом, в Архангельске он был готов к «встрече с нею». И встретил: невысокую, круглую, со свежими припухлыми губками, а под светлыми глазками тоже припухлости, те, что придают милую заспанность. Люба. Любовь. А дома, в семье – чиновничьей, бедной, без претензий – звали ее Белышом, такая она была белокуренькая, такая беложавая.

Сергей Петрович как-то сразу утвердился в мысли, что Белыш будет ему спасением. От чего и от кого спасет его эта кругленькая блондиночка, он не знал, да и знать, кажется, не хотел, а знал только, что она его суженая. Он повторял мысленно «суженая», его трогало старинное, наивное, провинциальное слово.

Сергей Петрович посватался и получил согласие. В Петербург ему теперь решительно не хотелось. Добро бы только домашние заботы, но ведь и подпольные кружки, и прокламации, а главное – ожиданье тюремной кареты. Вот эти-то обстоятельства он скрыл от Белыша, утайка омрачала его радость, он чувствовал себя «несколько непорядочным». И, отправляясь домой, в Петербург, глубиною души настраивался: отойду в сторону, довольно, хватит, «все, что мог, ты уже совершил», есть простые радости, и каждый вправе отведать их.

Володя поразил Дегаева – так сильно переменился, такой у него был жалкий, беспомощный взгляд.

Володя сказал, что сам себе напоминает муху, попавшую всеми лапками на клейкую бумагу. Он чуть не плакал. Его «служба» была обидной, унизительной.

У Судейкина, конечно, ничего не удавалось выудить.

Володя отплачивал той же монетой. Инспектор и контршпион дулись друг на друга. Их отношения близились к концу. Каково-то придется Володе?

Дегаев не без стыда и удивления поймал себя на том, что почти не сострадает Володьке. Напротив, лишь раздражается, досадует, как помехе медовому месяцу. А тут еще вечная нехватка денег у маменьки, Лизины сетования: «Я не могу прилично одеться!»

Изволите знать, чуть не последняя замарашка носит ныне поверх перчаток браслеты. Черт подери, браслеты! Вот у Любови-то Николаевны, у Белыша, никаких браслетов, однако счастлива.

В доме на Песках молодую приняли ласково. Не потому, верно, что она всех очаровала, но потому, что она была Сереженькиной женой, а Сергея в семье лелеяли и почему-то чуточку побаивались.

Впрочем, Белышу было бы хорошо и без родственного радушия. Ах, как она любила мужа! Она была ненасытна, она желала его, мурлыча, выстанывая голубицей, и это ему льстило, он открыл в себе бездну чувственности.

Он тосковал по Архангельску, жалел, что не обосновался у Двины, в одном из рубленых, вольно стоящих домов с травянистыми двориками и сараями. Он тосковал по Архангельску, ибо подпольный Петербург, как и следовало ожидать, не давал ему отъединиться. Он все-таки не мог бросить Володьку на произвол судьбы. А судьба эта приняла облик атлетического инспектора тайной полиции с нагловатыми, веселыми, умными глазами.

Вот так это все связалось, спуталось. Немного в общем-то протекло времени, а что ж теперь? Нет на Песках ни Володьки, ни маменьки, нет Белыша. Одна Лизонька. Он обещался навестить ее тотчас. И не может, не хочет «посетить тот уголок». Откладывает со дня на день. Странная штука... Сантименты? Усталость от пережитого в Одессе?

Однако никто из нелегальных, никто из тех, с кем он уже виделся в Петербурге, не замечал в нем апатии.

Он действовал исподволь, осторожно, неуклонно. Он теперь крупная сила, представитель центра. Центра, которого, в сущности, нет и который ему предстоит воссоздать.

Лиза училась в консерватории, в том большом казенном здании, что высилось строго, но не угрюмо, в празднично-гулкой Театральной улице.

Класс фортепьянного отдела она посещала скорее по привычке, нежели по страстной привязанности. Как и многих ее товарок, Лизу прельщали зал Дворянского собрания и Венская кофейня поблизости от Дворянского собрания, на Михайловской.

Господи, что за удовольствие торопиться в концерт! Михайловская полна серьезно-нарядной публикой. Летучий снег, летучие огни, говор, электрическая атмосфера предвкушения. И наконец, трепет, шепот и теснота, когда из подъезда Европейской гостиницы появляется человек в огромной шубе, с огромной тростью. Он движется как броненосец. Ни на кого не глядя, роняет: «Нельзя, никак не могу!» Толпа за ним смыкается, за ним, вокруг него шелест «Антон Григорич, бога ради: одно место...»

И Лиза в этой толпе, у нее есть билет, но она протискивается к Рубинштейну, чтоб еще и еще взглянуть на это крупное, отличной лепки лицо, на эти опущенные глаза, прикрытые нависшими наискось веками. И, взглянув, с зашедшимся сердцем – скорее в залу, где малина кресел, и золото люстр, и этот шорох, и уже стихающий рокот. И, «забыв все», слушать игру Рубинштейна. «Исключительная фразировка!» Правда, случается «некоторая нечистота», но зато ураганная сила, гениальная проникновенность.

Потом отзвучит Рубинштейн, потом гурьбою, с пылающими щеками – за столики Венской кофейни.

Немец кофейню держит, его старое чувствительное сердце неравнодушно к этой пылкой молодежи. О, как они спорят о «новом искусстве», как бросаются к фортепьяно, что-то доказывая друг дружке! Разор, право, но не откажешь молодым людям в даровом кофе.

И немец не отказывает, качая головой, приговаривает:

«So! So!»

Ну а если не Дворянское собрание, не Венская кофейня, не зала городской думы, где Римский-Корсаков, темно блестя стеклами круглых синих очков, прямой и почтенный, дирижирует оркестром учеников консерватории, – если не это, тогда на Васильевский остров, в Воронежское подворье, ко всенощной.

Боже, какой хор! Вот уж воистину слушаешь, и «горними тихо летит душа небесами». В ней мало религиозного, в Лизе Дегаевой, она – страшно сказать – «матерьялистка», но всенощная, молящиеся прихожане, согласное пение, да еще вдруг пахнет из дверей колким зимним холодом, а следом особенно нежным, колеблющимся теплом свечей, да ведь это что ж такое!

Сладко замрет душа, прижать бы к груди весь мир, всех людей на свете.

С Васильевского острова на Пески неблизко.

Идешь набережной, Невским идешь. Где-то запоздалые сани, вдруг проблеск неясный в чьем-то окне, ударят часы на башне. Тебе легко, немножечко грустно, а впереди-то, в будущем, прямо-таки невозможное счастье.

Поутру – в классы, а потом, дома – часами за фортепьяно. Лиза была усердной ученицей, пользовалась пособием «Общества вспомоществования недостаточным ученикам», и груды нот от «Бесселя и Ко»

не пылились в ее комнате. Но, говоря откровенно, была она из тех натур, нередких среди женщин, которые свою чуткость к искусству искренне принимают за способность творить искусство.

Когда-то Сережины друзья похваливали Лизу. То были знаки внимания, вежливость, и только. Желябов однажды заметил Дегаеву, что в Лизиной игре слышится неприятная экзальтация, но Дегаев про то не сказал сестре, щадя ее самолюбие.

Да, Лиза усердно занималась. Притомившись, расхаживала по комнате, рассеянная, то хмурясь, то улыбаясь, или, случалось, встанет пред зеркалом и вообразит себя Анной Есиповой.

Музыкантша, прославленная в обеих столицах и за рубежом, была высокой, статной красавицей, а в зеркале отображалась среднего роста бледненькая барышня, не дурнушка, а, как говорится, ничего себе.

Лиза не спорила с зеркалом, но и не отказывалась от ребяческого удовольствия наедине вообразить себя Есиповой, когда та, в черном декольтированном платье с бриллиантовой брошью, накинув на плечо длинную, снежной белизны шаль, исполняет: «Усни, печальный друг...»

С некоторых пор она жила без мамы и братьев, предоставленная самой себе, немного прирабатывая уроками, довольная своей самостоятельностью.

Большая семья, несмотря на согласие и дружество, в последнее время утомляла и раздражала Лизу, хотя каждого в отдельности она не переставала любить.

Вынужденный отъезд Володи пережила она бурно, с рыданьями, но длилось это недолго, Лиза как-то разом утихла. И не то чтобы запрятала горе, нет, словно отрезала: «Ну, будет тебе!»

Володя писал изредка, Сергей не писал вовсе. Она знала лишь, что он где-то на юге. А недавно, уже зимою, маменька, тосковавшая у старшей замужней дочери в Белгороде, сообщила Лизе об аресте Сергея, и Лиза жалела Сергея фамильным чувством – такие уж они, Дегаевы, обездоленные.

О том, что ее братья «в революции», догадывались многие Лизины знакомые. Репутация братьев придавала Лизе некий ореол, подогревала симпатии к ней.

Лизе был приятен этот ореол, отблеск мученичества, но она порою думала, что было б не худо сочетать радикализм с умением существовать безбедно.

Жалея Сергея, тревожась о нем, Лиза, как ни странно, была почему-то убеждена, что он опять отделается кратким арестом. Бог весть отчего, но верила в это, и все тут. Однако почта не приносила успокоительных известий, и Лизу, наверное, покинуло бы убеждение в скором избавлении Сергея... Наверное, она бы помрачнела, но тут... Ах, тут-то как раз и началось!

Блинова увидела Лиза на Масленой, в широкий четверг, на вечеринке у курсисток и студентов Горного института. Внешность его не была примечательной. Был он белокур, с молодой бородкой, держался сдержанно, почти замкнуто.

На вечеринке пили дрянное вино, веселились, шумели. Лиза много играла, и, право, с вдохновением, она даже отважилась спеть «Усни, печальный друг», и получилось недурно.

Блинов вдруг подошел к ней, объявил себя тенором и предложил петь на два голоса и действительно стал петь тенором, но при этом страшно фальшивя. Пирующие студенты помирали со смеху, кричали:

«Браво, Коля! Браво!» Он ничуть не смущался, пел, и баста, оставив свою сдержанность и напустив комическую важность, Лиза смеялась, с притворным ужасом зажимая уши.

Он провожал Лизу. Они шли об руку, чуть нагнувшись, навстречу полуночной метели, вино гудело в крови, они болтали всякий вздор. А в парадной их будто столкнуло, они целовались долго, влажно, жарко, задыхаясь.

В те дни, когда Дегаев, уже будучи в Петербурге, откладывал свидание с сестрой, Лиза часто встречалась с Блиновым. Он бывал у нее, им было хорошо, но вдруг оба умолкали, растерянно прислушиваясь к подстрекательской тишине пустой квартиры. Блинов начинал торопиться, ссылаясь на какие-то неотложные дела, о которых он, дескать, мог бы сказать ее, Лизиным, братьям, а ей доверить не имеет права. У него и впрямь были «такие дела», но торопился он и убегал совсем по иной причине. Лиза об этом догадывалась, боялась удерживать и досадовала на него.

Дегаев явился не вовремя. Лиза, правда, обрадовалась, но Дегаев приметил на лице ее тень, усмехнулся, пожимая руку студента Горного института.

Блинов тотчас откланялся. Оставшись вдвоем с сестрою, Дегаев не преминул поддразнить Лизу. Он это умел, с мальчишества умел как бы походя ущипнуть, задеть больнехонько. Сестры, брат Володька были ему дороги, он их любил, хоть и обижал зачастую. От других, посторонних, обид не стерпел бы, а себе позволял обижать. Чаще всего доставалось Лизе, и она негодовала на «противного Сержа»...

Вот и сейчас, кивнув вслед Блинову, он ехидно вопросил:

– Не второй ли Борис Иванович?

Лиза покраснела и фыркнула...

То была давняя история. Началась она в апрельский день, когда Лиза решилась пойти на Семеновский плац. Лиза была на плацу, в толпе, неподалеку от помоста, вместе с толпою окостенела, услышав грубый скрип колесниц, увидев мерное черное колыхание смертников: привезли... На другом помосте, рядом с виселицей, где молчали, как на парадном обеде, произошло движение: господину Плеве доложили о готовности к исполнению приговора. Пятеро взошли на эшафот, с толпы смыло шапки, грянули военные барабаны. Приговоренные прощались. «Целуйте мя последним целованием». Кибальчич, Желябов, Перовская, Тимофей Михайлов, Рысаков. Лишь Перовская отстранилась от Рысакова, от несчастного мальчишки, предавшего всех.

Палач повесил Кибальчича, подвел к петле Михайлова, Тимошу Михайлова, молодого губастого парня, рабочего с Невской заставы. Палач надел петлю, вышиб скамейку из-под ног Михайлова. И вдруг барабаны умолкли, как лопнули. А толпу словно ударило палкой под коленами, толпа ахнула: Михайлов упал на помост – петля оборвалась. «Божий знак! – закричали люди. – Божий знак! Миловать!» Он сам поднялся, в саване, в башлыке, со связанными руками, он сам поднялся и шагнул к новой петле. Стоял. Ждал.

Сквозь редкую холстину башлыка видел свое последнее солнце. Но уже не такое, не ясное и жестокое, как минуту назад, а будто в багровеющих пульсирующих волдырях. Спохватились барабанщики, били отчаянно громко. Но секунда, другая: «А-а-а!» И Лиза, теряя сознание, тоже закричала: Тимофей Михайлов опять тяжело и грузно упал на помост...

Плохо различала Лиза, как солдаты взвалили на ломовые телеги пять черных гробов, как некий господин поднес ей нашатырю, взял об руку. Потом этот господин, бережно поддерживая барышню, ехал с нею на конке, говорил, что нельзя так нервничать, и еще что-то бессмысленное, пустяковое.

Он проводил ее до дому, она представила его своим спасителем. С того дня он зачастил к Дегаевым.

Его звали Борисом Ивановичем Зверевым. Он был приятен, неглуп, Сергею Петровичу посулил достать чертежную работу в какой-то конторе.

Лиза не то чтобы строила на него виды, но Борис Иванович был ее первым серьезным ухажером, и это ей льстило. Она не принимала настороженности Сергея (недавно, мол, из тюрьмы, болезненная подозрительность). Дегаеву действительно не импонировал смазливый блондинчик. Cepгей Петрович навел справки у товарищей, хранивших еще «черные списки» Клеточникова, и удостоверился, что Зверев обыкновеннейший мерзавец из охранного отделения.

Объявив об этом сестре, Дегаев отказал Борису Ивановичу от дома: неприлично-де барышне водить знакомство с молодым человеком, который никем ей не представлен. Отказ был шит белыми нитками, но Зверев все понял, исчез с горизонта...

И вот спустя столько времени «противный Серж» укусил:

– Не второй ли Борис Иванович?

– О, это уж слишком! – крикнула Лиза.

Она разобиделась до слез. Надо знать меру! В ее обиде крылось еще и раздражение на брата за столь несвоевременное вторжение.

– Ну прости, прости, – ласково сказал Дегаев, обнимая сестру за плечи, – столько не виделись, а ты...

– Не я, а ты... ты, – возбужденно отозвалась Лиза. – Прекрасный он, честный... Нет, это невозможно! Какая нравственная грубость, Сергей! Приходишь и ни за что ни про что...

– Хорошо, Лизок, согласен – прекрасный, честный...

Однако в моем положении... – Он развел руками.

Лиза опешила.

– То есть?

– А то, милая... – И он жестом изобразил бегущего человека.

Лиза ахнула.

– Когда ж? Как? Господи, Сережа! Что ж это будет?

А мама знает? Господи, господи, ведь они тебя могут...

Дегаев снова обнял сестру, она прижалась к нему, оба испытывали родственную, кровную близость.

Она заспешила в кухоньку, загремела посудой. Дегаев тихо улыбнулся: до чего ж Лизонька похожа на маму. Дегаев подумал, что напрасно тянул со свиданием. Вот пришел, сидит, вот эта гостиная с замоскворецкой мебелью, а справа комната, где они с Белышом жили. Да-а, Белыш, Любинька... Ведь как обернулось: ей он обязан своим спасением. Жаль, пришлось расстаться. Как-то она там, в Белгороде, без него?

Нехотя, без тех подробностей, которые открыл в Харькове Вере Николаевне Фигнер, описал он свой побег. Лиза и не настаивала – тяжело брату вспоминать Одессу.

Они пили чай, говорили о семейных делах. Володе, конечно, грустно отбывать службу в Саратове. Но что поделаешь? Еще, слава богу, Судейкин ограничился угрозой: «Постарайтесь, чтоб правительство забыло про вас!» А Наталья, кажется, оставила свои сценические грезы, думает заняться беллетристикой, переводить «Фауста». Он, Сергей, доволен, что познакомил ее с Маклецовым, своим приятелем по Кронштадту.

Маклецов натура практическая, умеет приспособиться, Наталья счастлива в замужестве. Правда, эти вечные переезды с места на место. Такая уж у Маклецова служба: в разных обществах по строительству железных дорог. Пусть Лизонька не беспокоится, маме хорошо у них, и если Лиза летом поедет в Малороссию, Наташа и Коля будут только рады. Какое неудобство? Его-то, Сергея, они привечают, лучше желать нечего. Ах и пожил он у них прошлой осенью на хуторе Максимовка! Что за жизнь, честное слово. Пусть Лиза непременно летом отдохнет. Конечно, Харьков или Белгород – это все городское, но, возможно, Маклецов заберется в деревню, близ Лозовой, он, кажется, получит какую-то работу в обществе Лозово-Севастопольской железной дороги.

Потом соскользнули к Лизиному петербургскому житью. Не смей трунить, противный Сережка! У тебя на уме только шахматы да глупые математические формулы. А вот если б ты услышал «Заклинание огня» в концертной транскрипции профессора Брассена... И про студента Николая Александровича Блинова тоже заговорили, о каких-то нелегальных его заботах.

– Ах вот как... – Дегаев ухмыльнулся: – Ну, семейка-то наша, а?

– Да, – ответила Лиза, – он тоже серьезный революционер.

В ледовых трещинах ходила жадная вода. На задворках помирали матерые сугробы. В полдень чувствительно грело. Вечерами, однако, было свежо.

Дегаев шел по набережной. Уже темнело, приходилось напрягать зрение, чтобы следить не только за студентом, но еще и за его спутником, долговязым унтер-офицером. Решать надо – брать на себя «голубя»

или не брать.

А унтер Ефимушка уже смекнул: «Пока-азывают!»

Стало быть, другой, вон тот, позади который, головастый, и почту теперь примет, и деньгу теперь кинет.

Пускай! Тот ли, иной ли, хрен с ними. А к «показыванию» ему, Провотворову, не привыкать стать: чуть не месяц, как на смотру, шлендал в Архиерейском переулке. Все-то они, эти революционисты, проверяли его.

Осторожные, черти, на своем молоке обжигаются, на нашу воду дуют.

Десять лет, одиннадцатый служил Провотворов в Отдельном корпусе жандармов. Долго тянул лямку в казармах на Надеждинской, храбрость в перестрелке выказал, когда типографов в Саперном переулке брали. А в марте восемьдесят первого, как царя порешили, отослали его в Петропавловскую крепость – самых, значит, отчаянных злодеев стеречь. Ничего, справно стерег. Вон они, шевроны, один золотой, другой серебряный: начальством отмечен беспорочный унтер Ефим Провотворов. И такого навидался, такого наслышался, хоть век сказывай, не перескажешь. Но

– молчок, язык проглоти по долгу присяги.

Крепость-то лишь прикидывалась: вот, дескать, одели меня камнем, затворили засовами, решетками, ни слуху ни духу. А послужишь, поймешь: так-то оно так, да не совсем. Трава скрозь камень проклюнется, человек и железо источит.

Это ведь случай случайный, что его, Ефима, в Алексеевский равелин не определили. Он все время в Трубецком бастионе. А в равелине-то окажись, состоять бы ему теперича вместе с равелинской командой под военным судом. Там этот арестант, из секретных, который под нумером пятым значился, ведь он что же?

Годы изжил, в оковах, на цепи, говорят, гнил, ан слово за слово обкатал-таки команду. Слушались его ровно господина смотрителя. Отчего ж? Оттого, говорят, великая в нем сила правды заключалась. Да и глянет – аж душа замрет, и баста, попробуй не подчинись. Верняком бы сбег, когда б не открылся заговор. Ребята теперь под караулом, осудят соколиков: кому каторга, кому дисциплинарка, валяй, брат, по всем по четырем. Сам же арестант кончился, кажись, еще до Рождества. Вот тебе и «сила правды»... Какая в ей сила?

Хреновина одна. А вот деньжищ от секретного арестанта в команду прорва перепала, вот те и сила правды...

Темнело. Звонче делался шаг. И не слышалась уж капель, только где-то, не разберешь где, осторожно потрескивало. Линии Васильевского острова упирались в набережную, как темные каньоны. Оттуда несло застоявшимся, нечистым. Чудилось, Нева вздувается подо льдом, ширит разводья. Блики фонарей лежали на реке то недвижно, мертво, а то вдруг оживали, шевелились.

В сущности, кой черт смотреть «голубя»? Дегаев не колебался: Провотворов был бесценной находкой.

Такой же, как некогда два солдата из команды Алексеевского равелина, что передавали записки «секретного арестанта нумер пятый», записки Нечаева. Дегаев помнил, как Исполнительный комитет «Народной воли», как Желябов и Перовская, порицая Нечаева за давнее, за мистификации, восторгались несокрушимостью его духа. Дегаев помнил, как замышлялся побег Нечаева и как Денис Волошин пытался осуществить безумный побег. Волошин, смельчак в пальто офицерского покроя, со щегольской тросточкой и в котелке, сдвинутом на затылок. Пробрался в крепость, чуть не в равелин проник, но был застигнут, его преследовали, и он в темноте угодил в невскую прорубь...

Нечаев не дождался воли, умер... Все это было, все это сплыло... А долговязый – находка бесценная. Особенно теперь! Вера Николаевна в бастионе. Кой черт смотреть «голубя», пора бы чайком да водочкой побаловать... А надо отдать должное Блинову, его друзьям: ловко завязали сношения с Трубецким бастионом. Впрочем, главная тут заслуга Златопольского.

К Златопольскому испытывал Дегаев уважение и неприязнь. Последнее, пожалуй, в большей степени, нежели первое. Познакомились они два года назад здесь, в Петербурге. Златопольский был введен в Исполнительный комитет и этим, сам того не подозревая, больно задел Сергея Петровича.

О членстве в комитете Дегаев мечтал неотступно. Ему казалось, что он заслужил, достоин «высокого партийного положения». В обществе – и среди сочувствующих, и среди враждебных «Народной воле» – Исполнительный комитет, неуловимый и карающий, грозный и вездесущий, почитался чуть ли не подпольным правительством России. Дегаев не без труда скрывал свое нетерпеливое, жаркое желание. Он не раз сетовал на невнимание к себе, но Желябов и Перовская оставались глухи к его намекам. Не пугались ли они огонька честолюбия, которое нет-нет да и вихрилось в душе отставного штабс-капитана?.. А этот Златопольский, едва появившись на питерском горизонте, заполучил членство в комитете. Не откажешь ему в сметке, в решительности не откажешь, а все же мог бы послужить и в «нижних чинах».

Дважды Дегаев имел с ним дело по семейным, так сказать, обстоятельствам. К нему обращался Сергей Петрович, выясняя, кто такой есть Лизин ухажер, увязавшийся за сестрою на Семеновском плацу. Златопольского поставил Сергей Петрович в известность о «подходах» Судейкина, и это он, Златопольский, санкционировал Володину контршпионскую деятельность, из которой, увы, вышел пшик. Теперь Дегаев как бы даже и не вспоминал, что сам настаивал на братниной связи с инспектором; теперь Дегаеву хотелось думать, что всему виною был именно этот ушастый одессит, и Сергей Петрович так и думал. Однако прошлогодний арест Златопольского искренне опечалил Дегаева. Но не душевно, а скорее из общих, практических соображений, и при этом Дегаев запоздало укорил себя в неприязни к товарищу. Впрочем, раскаяние это объяснялось, пожалуй, тем, что Златопольский сошел со сцены.

Мечтая о членстве в комитете в самую пору его могущества и деятельности, Дегаев с помощью Фигнер стал членом в общем-то уже и не существующего комитета. Предстояло воссоздавать, предстояло возрождать. И Дегаев заявлял молодым: надо воссоздавать, надо возрождать. А молодых, рвущихся в бой, оказалось, к удивлению, не так уж и мало...

Дегаев прибавил шагу. Обгоняя Блинова, зажег папиросу, подал условный знак, и Блинов шепнул унтеру: следуй за этим господином во фроловский трактир.

Унтер был прав, рассуждая о траве и камне. Склепы, созданные для медленного умерщвления, для тихих и буйных помешательств, для самоубийств, неукоснительно выполняли свое предназначение. Но трава, пусть блеклая, чахлая, сиротская, осиливала железо и камень. И человек противился безмолвию, которое сравнивал с гробовым, и одиночеству, для которого не умел найти сравнения.

Застенок, этап, каторга так прочно и кряжисто втиснулись в наше государственное бытие, что и пословица, будь она проклята, народилась: от тюрьмы не зарекайся. Быть может, никакие другие заключенные во всем свете не выказали столько изобретательности, столько изощренности, сколько выказали русские.

Тут было и старое, как сама тюрьма, перестукивание, несложная азбука. И записочки, нацарапанные обгорелой спичкой или оловянной пуговицей от кальсон. И отчеркнутые ногтем буквочки в строках какого-нибудь «душеспасительного чтения». И узелки на нитках из основы холщовых портянок. И условные зарубки на рукоятке деревянной лопаты, которой узники перебрасывали с места на место песок в тюремном дворике. Ни карцеры, ни лишения прогулок, ни цепи не могли удержать заключенных от общения друг с другом. Как голод, как жажда – либо утолишь, либо околеешь.

Но высшим, но самым желанным было общение с волей, с теми, кто дышал и ходил, кто еще находился «там». Требовался «голубь», почтальон-посредник, некий субъект, приставленный, чтоб держать тебя взаперти, тут Ефимушка требовался.

Ох как нужен был «голубь»! Златопольский ничего бы, кажется, не пожалел. Он слушал шаги, голоса солдат, сменявшихся в карауле. Он знал нечаевскую историю, знал, что и в Трубецком бастионе можно найти «голубя». Посредник чудился в одном, в другом, в третьем. Но кто же? Кто? Он искал, приглядывался, принюхивался, взывая к своему инстинкту опытного конспиратора.

На шпиле собора парил архангел с трубою. Когда вострубит архангел? Что-то происходит на воле? Хоть бы клочок газеты, хоть бы обрывок. О, если б он верил в грозного иудейского бога! Он верил в случай...

Был июль. Как некогда Нечаев, слышал Златопольский свистки пароходов на Неве, пронзительные бодрые свистки, зов плещущего мира.

Вечером вошел в камеру унтер с двумя шевронами за беспорочную службу, малый лет тридцати, долговязый, круглорожий. Этих назначали для слежки и за арестантами и за караулом. Этих пускали в камеры важных арестантов на суточное дежурство. Эти почитались отборными из отборных. Они обязаны молчать как стены. Они обязаны ходить как заведенные. Они воплощают Неумолимость.

Унтер молча ходил по камере. Златопольский тоже ходил и тоже молчал. Обоим было душно. Унтер расстегнул крючочек мундирного воротника. Златопольский сбросил халат. Обоим хотелось пить.

Они ходили из угла в угол.

На Неве посвистывали вечерние пароходы.

– Садитесь, пожалуйста...

Любезный хозяин? Глупо, смешно.

Унтер не сел и не ответил, но что-то намекающее в лице его почудилось Златопольскому, и арестант добавил:

– Жарко, можно и отдохнуть.

Унтер выразительно покосился на дверь. Шерохнул «глазок»: подглядывали из коридора... Они опять ходили молча. И вдруг Златопольский, как по наитию, назвал свое имя. Унтер не обязан был знать его имени, унтеру это запрещалось, он должен был знать его номер, соответствующий номеру каземата: шестьдесят второй. Но унтер кивнул, и кивок означал: «Запомню!»

– Вы давно в службе? – тихонько спросил арестант.

– Могут услышать, – суфлерски ответил стражник.

И это «могут услышать» решило все. Златопольский рывком отвернул кран, вода бурно засипела.

Златопольский опорожнил ковшик и еще один, без передышки... Потом арестант и стражник обменялись несколькими торопливыми словами. Суть была не в словах. Суть была в том, что они были произнесены.

Господи, как он пережил двое суток ожидания? И вот опять в камере номер шестьдесят два дежурил унтер-офицер, награжденный шевронами за беспорочную службу.

– Мартыновский, Зунделевич, Тригони, Кобылянский, – шептал Ефимушка.

Он словно бы рекомендации показывал. Народовольцы, названные им, содержались на каторжном положении здесь же, в Трубецком бастионе Санкт-Петербургской крепости.

Всем им услуживал Ефимушка Провотворов. Однако конспиративных адресов уже не было, а Златопольский, «свежий», имел такие явки, которые, как он надеялся, пока не провалились. Следовало торопиться. И не следовало торопиться. Он не смел рисковать.

Он должен был рискнуть.

Еще одно дежурство, и прямой, в упор, вопрос: «Не отнесешь ли записку в город?» Унтер трудно, как мужик на торгах, молчал. Потом ухнул: «Две тыщи!»

Не сумма изумила, все равно таких деньжищ не было, изумила хватка Ефимушки. Не играет в сочувствие «несчастным», а ребром: две тыщи – и шабаш.

У Нечаева в равелине солдаты действовали «по совести»: это уж после Нечаев просил товарищей ссужать их деньгами, да и то небогато, чтоб не запили. А этот – малый не промах: плати, и баста.

Златопольский не торговался. Была не была, лишь бы начать. Другое неотступно мучило: а не ставит ли дошлый унтер и на бога и на черта, не переметный ли, куда как прыток, а ведь знает, каково придется, коли накроют.

Ничего еще, в сущности, не произошло, но Златопольскому уж в камере просторнее. Слабенько, но будто дунул ветер воли. Нет, не грезил о побеге, в голове роились планы постоянных сношений «мира мертвых с миром живых». В подпольных изданиях, в заграничных изданиях виделась рубрика: «Письма из Петропавловской крепости». Пусть узнают люди о бастионном режиме, пусть «Письма» послужат революции, пусть стучат в сердца спящих, вызывая гнев и сострадание, ибо сострадание и гнев ведут за руку Действие.

Все это хорошо, стройно уложилось в голове Златопольского, потому что он уж несколько переменился в тюремных глухих стенах. Он верил, что сострадание непременно предполагает действие. Он не хотел принять в расчет разрыв, дистанцию, какие сохраняются между состраданием и опасным действием у людей, поглощенных хлопотами повседневности. Но разве из этого следовало: не стучите, ибо не отверзется?

Он уже не перекладывал с места на место песок бессмыслицы, как перекладывал гимнастики ради речной песок в тюремном дворе. Простеньким шифром составил краткую записку, адресовал легальному, студенту Военно-медицинской академии, – потянул первое звенышко длинной путаной цепочки.

Полетел Ефимушка на Выборгскую, отыскал студента, такой оказался мозглячок. Передал, исполнил в точности. Правда, арестант нумер шестьдесят два не сулил тотчас тыщи, но вроде бы и намекнул. Оно понятно, заломил-таки Ефимушка.

Однако надо ведь и в его положение вникнуть. Не шутки шутит – или голова в кустах, или... У него свое на мушке. Аннушка в полюбовницах, ах, малина-баба, так это они сладко сладились, пора и под венец. Да вот Аннушка медлит. Сперва уж так-то, мой ясный, расстарайся, чтоб нам, говорит, собственную торговлишку завести, надоело, говорит, мне мадамочек обшивать. А расстарается Ефимушка, тогда уж мундир долой, из крепости долой, его высокоблагородию смотрителю Леснику под козырек, прощевайте, господин майор, был у вас, дескать, унтер Провотворов верный слуга, а теперича кум королю, сват министру. И заживут они с Аннушкой, совет да любовь. Вот у него какой прицел.

Преступники государственные, хоть и не злодеи вовсе, как начальство толкует, но распробестии, а только и он, Ефим Провотворов, тоже не лыком шит. Понимает: и на старуху бывает проруха, не ровен час обремизишься, во сто глаз и за унтерами присмотр.

Ну, на такой-то случай... Ха-ха! Прозапасный ход имеется, не лыком шит Ефимушка, не прост. Ему бы поскорее расстараться, как Аннушка-умница наставляет, да и концы в воду. А уж лавочку в низке они приглядели, хороша лавочка, в Архиерейском переулке, аккурат там, где Аннушка квартирует. Ну заживут, эх, заживут, совет да любовь.

Поначалу его все испытывали, в Архиерейском переулке рассматривали. Да и он, не будь плох, Аннушку подпускал: последи-ка, куда вон тот господин стопы направил. И две-три записочки Ефимушка припрятал, не отдал. Тоже, стало быть, если заминка, нате, мол, вашескородь, я это, богом клянусь, для пользы службы. А двумя тысячами, правда, лишь по губам мазнули. Ладно... Полегоньку съехал на пятьсот, на том и уперся всеми копытами. Получал в рассрочку четвертными, получал и красненькими – прикапливал.

Обе стороны держались начеку. Но «голубиная почта» действовала в общем-то исправно, словно бы городская, однако, в отличие от городской, минуя «черный кабинет», перлюстрацию минуя. И газетки объявились в Трубецком, и вечное перо доставил Ефимушка, и писчую бумагу.

Снега обкладывали крепость. Долгие, то вьюжные, то звездные ночи влеклись над крепостью. Стужа пронизывала камень бастионов. Дымили печи, отзванивали куранты. И в высокой пасмурности коченел на шпиле архангел с трубою.

Не было в «мире живых» решительной, сердитой Веры Топни Ножкой, неутомимой Веры Фигнер. Тихомиров – это авторитет, но не сравнишь его с Верой.

Как допустили? Как не уберегли?.. Снег, снег... Молчит архангел. Вере грозит смертная казнь. Обмер Златопольский, когда Провотворов шепотом: «Здесь, в бастионе-с». В тот день он ни о чем не говорил с Ефимушкой.

Потом он послал ей привет, несколько ласковых слов. Она отозвалась «проверочной» запиской: дватри наводящих вопроса. Он ответил. И получил шифром: Дегаев бежал из тюрьмы, еще не все потеряно.

Дегаев, Сергей Петрович Дегаев, отставной штабскапитан артиллерии. Он, Златопольский, ввел его в кружок кронштадтцев. «Вываренной тряпкой» ругнул Дегаева кто-то из товарищей. Гм, «вываренная тряпка...». Исполнителен, это да, только вряд ли дождешься от него инициативы, энергии. Но, может быть, ошибка? Бывает и так. Вере лучше знать... И все ж он не разделяет Вериного оптимизма. Однако если Дегаев бежал, сумел бежать, значит, есть в нем искра. Дегаев бежал, а Вера здесь, рядом, на Вере синий халат, желтые кожаные коты, она в том одеянии, в котором ходят «состоящие под следствием»...

Фигнер привезли в бастион на другой день после «смотрин» в кабинете генерала Оржевского. Генерал еще изящно рысил по гостиным, еще рассказывал, пощелкивая пальцами, как она срезала графа Дмитрия Андреевича, а глухая карета уже доставила «ужасную женщину» в крепость, и уже гремели шаги и железо, и уже надели на нее мерзкую, травленную потом дерюгу. Генерал-лейтенант еще скакал по гостиным, его сиятельство граф Дмитрий Андреевич, затворившись дома, услаждался Горацием, а директор департамента полиции уже фиолетово, тонко и строго, без завитушек, выставил свое имя под секретным документом. В том документе, «совершенно доверительном», предписывалось коменданту Санкт-Петербургской крепости иметь строгое наблюдение за наиважнейшей государственной преступницей.

В каземате была она с середины февраля восемьдесят третьего года. И с февральских тех дней Златопольским владела мысль о побеге: ее, Верином, побеге из крепости. Он сознавал не трудность, нет, почти невозможность, почти безумие своих проектов. Он сознавал, что те, кому он пишет, слишком неопытны, слишком малосильны. Но писал. Писал намеками...

Нынче, апрельским стылым вечером, укрывшись в задней комнате черного трактира близ Андреевского рынка, Ефимушка передал одну из тех записок господину, которого прежде знать не знал.

Господин был недомерок, тщедушный, с большой головою, с угрюмым взглядом темных глаз. Ефимушке он не понравился. Впрочем, что ж? Не детей крестить... Не охнув, выложил господин полсотенки. Видать, тороватей того, прежнего, из студентов. Выложил, следующее свидание назначил. И вежливо так отбыл-с.

Дом пятьдесят шесть дробь два на углу Большого проспекта и Гагаринской был на замете у департамента полиции – «по причине проживания лиц, скомпрометированных в политическом отношении». Да сами посудите, сперва библиотека принадлежала писателю Павлу Засодимскому; потом писателю Александру Эртелю; там же одно время снимал комнату и беллетрист Николай Златовратский. Хоть легальные, хоть при паспортах, но за версту неблагонамеренностью несет. А к ним кто? Универсанты, технологи, бестужевки, разных журналов сотрудники. С недавнего ж времени библиотека досталась братьям Карауловым, Николаю и Василию. Жена Николая, слушательница врачебных курсов, хозяйство вела, прислуги Карауловы не держали, скромно жили. Однако подполковник Судейкин прилепил филеров к угловому дому на Большом и Гагаринском, и вот уж, помимо прочих, замелькал в филерских суточных донесениях некий господин в английском суконном пальто с воротником-шалью, в круглой енотовой шапке с синим верхом. Господин этот – сыщики меж собою нарекли его Головастиком – приезжал на извозчике, держался спокойно, никогда не юлил проходным двором... Ага, вот он, собственной персоной. Ишь, прет, не оглядывается, ровно барин какой.

Из трактира близ Андреевского рынка Дегаев поехал на Петербургскую сторону. Был уже поздний вечер, ясный, в молодых звездах.

На Гагаринской, отпустив извозчика, Дегаев, не озираясь, не осторожничая, вошел в парадную, взбежал по лестнице, позвонил условным звонком.

В читальне он не показывался, а показывался лишь на тесных сходках в квартире хозяев библиотеки братьев Карауловых. Отворил ему нынче старший, Николай Андреевич, человек плечистый, гулкоголосый.

Ах, мирная картина! Круг от лампы, блики самовара, белое запястье женщины, опустившей стакан в полоскательницу, а в серебряной сахарнице – твердая голубизна колотого сахара. И наплыв папиросного дыма. Мирная картина... «О, в самом бы деле», – с внезапным и грустным сожалением подумалось Дегаеву.

Он знал собравшихся. Филолога и поэта Якубовича: «Так без жизни проносится жизнь вся моя: поглощаемый мутною тиною, я борюсь день и ночь, сам себе – и судья, и тюрьма, и палач с гильотиною...» Ну да, да, а молодость свое берет – румянец-то ровный, юношеский, неподвластный горькой думе... И милейший Стась Куницкий тут же, огненным взором брызжет, воплощенная пылкость этот Стась Куницкий, в жилах его горячая, как пунш, смесь польской и грузинской крови. Он Дегаеву вроде бы крестником: Стасю передал Сергей Петрович нелегальный кружок в Институте путей сообщений... Кто еще? Ага, в креслах, поодаль, как будто в гоголевской шинели с поднятым воротом, неулыбчивый Флеров. Крупный, породистый нос, выпуклая, будто вызывающе развернутая грудь.

«Кто знает, господа, не перейдет ли в скором времени дело революции в руки рабочих?» Это он сказал, неулыбчивый Флеров. А вот и Блинов. Блинов демократически пьет чай – с блюдечка пьет, вытянув губы.

Блинов – будущий горный инженер (ежели не арестуют) и будущий зять (ежели Лизонька не отвергнет, что, впрочем, весьма сомнительно-с).

Дегаев принял от хозяйки стакан чаю, но еще не поставил на стол, как почувствовал пристальный взгляд и поднял голову.

В стакане тонко и дробно зазвенела ложечка; Сергею Петровичу почудилось, что где-то там, на улице, проехала тяжелая фура, и вот здесь, в комнате, этот дробный, тонкий звон. Он поставил стакан.

Ювачев? Дегаев смотрел на отрочески тонкого загорелого офицера. Неужели Ювачев? Неужели один из тех офицеров-южан, с которыми он, Дегаев, познакомился в Одессе и в Николаеве? Значит, уцелел?

Ювачев, сын мелкого придворного служащего, был похож на романтичных моряков из увлекательных книжек капитана Марриэта: хорош собою, четкий очерк рта, бронзовость, которой одаривают солнце и ветер морей.

Ювачев стоял у зашторенного окна, спрятав руки за спину.

– Последний из могикан? – печально улыбнулся Дегаев.

– Вам уже известно? – быстро и неприязненно спросил прапорщик.

– Следовало ожидать, – вздохнул Дегаев. Прибавил значительно: – Увы, следовало. Да-с.

– Отчего же «следовало»? – Ювачев голосом подчеркнул это утвердительное «следовало».

Дегаев пожал плечами, словно удивляясь недогадливости молодого человека. И объяснил:

– Предательство. Я уж говорил: предательство. Я первый, верно, об этом сказал. Еще когда у Софьи Григорьевны... Ну да вы об этом знаете, надеюсь.

Дегаев взял чай, негромко заговорил с публикой.

Ювачев не слушал. Достал папиросы и спички, но не закурил. Он задумался, на душе у него было смутно. Повернувшись, он лбом раздвинул шторы, приник к черному слепому окну.

Недавно в Одессе Ювачев впервые увидел Дегаева, представителя центра. Да и товарищи его, офицеры флотские и армейские, тоже, кажется, впервые встретились с этим невзрачным, хмурым Сергеем Петровичем.

Тогда, в Одессе, Дегаев внушал членам Военной организации необходимость возобновить террористические действия. Террор замер вместе с эхом бомб на Екатерининском канале, бомб первого марта восемьдесят первого года. Террор словно бы иссяк вместе с казнью императора Александра Второго и казнью террористов на Семеновском плацу. Возобновить террористические акты, по мысли Дегаева (стало быть, и центра), значило возвестить, что «Народная воля» существует, действует.

Тогда, в Одессе, как казалось Ювачеву, Сергей Петрович был весьма категоричен и нецеремонен. Он беседовал с каждым офицером отдельно. Брал об руку, уводил в уголок. В этом «уводе» чудилось Ювачеву что-то паучье. И он, штурман Ювачев, довольно резко возразил Дегаеву: понуждать к террору неуместно, намерение метать бомбы должно исходить, так сказать, изнутри, а не под чарами чужого красноречия.

Дегаев отвечал небрежным жестом. А на упрямство Ювачева: «Серьезное требует серьезной подготовки» – и вовсе отмахнулся: «Пустое! Если и сорвется на полдороге, и то уж дело, хорошо, ибо жандармы узнают, что опять надвигается гроза». Ювачев вспыхнул: «Я, как офицер, как член Военной организации, у которой целью подготовка войска, пропаганда, я, сударь, не могу и не хочу в какие-то четверть часа принять определенные обязательства!» Дегаев рассердился и принялся за другого – опять поволок в угол...

А Ювачеву подумалось: «Ну, брат, эка ты легко распоряжаешься судьбами! Раньше-то я слыхал про пушечное мясо, а нынче вроде бы слышу – про жандармское...»

Приникнув лбом к черному слепому окну, прапорщик чувствовал и смущение, и недовольство самим собою. И какого дьявола он сейчас сунулся со своими намеками: почему, мол, следовало ожидать разгрома Военной организации? Сунулся, и пожалуйте-с

– щелчок по носу, как щенку: «Я говорил – предательство». И ведь верно. Он говорил. Он первый говорил о предательстве. Софье Григорьевне Рубинштейн напрямик о том объявил. Верно. У нее скрывался после побега из тюрьмы, ей и сказал про предательство. Именно Софье Григорьевне. И это тоже понятно:

вот уж кто достоин безусловного доверия, так это она, Софья Григорьевна, легальная жительница Одессы и покровительница всех нелегальных, родная сестра знаменитых музыкантов и сама музыкантша. Говорят, у нее частенько находил кров Желябов. И право, неудивительно, что Дегаев, весь еще в огне, примчался к Софье Григорьевне – отдышаться, сменить одежду, одолжить денег. И действительно, тогда же сказал ей, что из жандармских допросов вынес убеждение:

предатель в центре партии. Он, Дегаев, сказал ей первой, и от нее услышали другие. А Дегаев, взяв у Софьи Григорьевны адреса, приехал к ним, в Николаев.

И действовал энергически. И это после тюрьмы, после страшного напряжения. Но едва он уехал, к госпоже Рубинштейн вломилась полиция: обыск, все вверх тормашками. И опять-таки ничего удивительного: где ж прежде всего искать беглеца? Ничего удивительного, штурман. На месте полиции вы поступили бы точно так же. Однако позвольте: эти аресты в Николаеве по следам Дегаева? Стало быть, сами и виноваты: плохо конспирировали... Ну а этот слух? В Одессе, за ужином у какого-то интенданта жандармский полковник, захмелев, хвастливо намекал о крупном предательстве. Впрочем, нельзя не признать, что жандармы – источник мутный, отравленный. Есть некий полицейский прием: темные слухи пускать в публику. Так-то оно так, а все ж одесские товарищи осторожности ради известили харьковских. Харьковчанам виднее, там и Вера Николаевна обреталась, а Фигнер ведь давно и хорошо знала Дегаева. Ну-с, харьковские и ответили: стыдно, дескать, клеветать.

Но сейчас, увидев Дегаева, это серое, нездоровое лицо, услышав этот голос, напомнивший ему о «жандармском мясе», сейчас штурман Ювачев будто б помимо воли поддался прежним подозрениям. И получил щелчок по носу. И поделом, поделом!

Ювачеву было нехорошо, обидно. Он чувствовал себя и правым и виноватым, он чувствовал себя скверно. Папироса смялась, табак крошился. Прапорщик взял другую, чиркнул спичкой. На черном окне обозначился и легонько вытянулся огонек. «Как якорный, когда видишь судно с берега», – рассеянно определил штурман.

А Дегаев, пригубливая стакан крепкого чая, говорил:

– Теперь, господа, надо практически. Златопольский прав: ее надо спасти. Разумеется, сил и средств у нас недостача. Но спасти надо. Далее вот что... Не знаю, осведомлены, нет ли... Хочу вам напомнить. Вы знаете эту историю с Нечаевым? Я знаю подробно.

Нечаев был готов совершенно. Но мы шли к первому марта. На оба предприятия нас не могло хватить. Мы сделали Нечаеву прямой вопрос: он или центральный акт? Он или казнь царя? И Нечаев ответил, как подобает революционеру: просил отложить свой побег до совершения центрального акта. Одну минуту, господа! Для меня, как и для вас, Вера Николаевна – это...

это... Ну да вы понимаете. Тут нет двух мнений. Однако могу поклясться, что на вопрос, подобный тому, какой был задан Нечаеву, Вера Николаевна...

– Мы не готовим! – заволновался Куницкий. – Мы ведь и не помышляем о центральном акте! Не так ли, господа?

Сергей Петрович, ощутив как толчок вопрошающие взгляды, медленно усмехнулся:

– Согласен, Стась. Ты лишь не прибавил: «пока что». Пока не думаем, пока не готовим. А разве мы забыли, что террор... Полагаю, господа, не забыли. – Он сунул руку в карман сюртука, выхватил печатные листки, сложенные вдвое. – Этим еще в Михайловской артиллерийской академии запасся. Вот, – он потряс листками, – вот: инструкция по изготовлению динамита. – Он внезапно заторопился, точно его подстегнули. – Но это не все, господа. Не мне убеждать вас в значении пропаганды. И вот это еще. – Он показал им книжку в ветхом переплете: «Руководство для типографщиков». И снова усмехнулся: – Издано товариществом «Общественная польза»!

Ни на одной здешней сходке не заикался Дегаев о терроре. Никогда не касался «техники» – динамитной мастерской, печатни. Должно быть, приглядывался. Должно быть, взвешивал. Должно быть, примеривался.

Умолкнув, откинувшись на спинку стула, он чувствовал необыкновенное удовлетворение. Он, член Исполнительного комитета, заменяет весь Исполнительный комитет. «Вываренная тряпка»? Они узнают эту «вываренную тряпку»... Будут бомбы. Будет печатный станок.

Сказанное Дегаевым не прозвучало неожиданностью. Ничего нового. Тут было старое. Тут была «Народная воля». Разбитая, повешенная, замурованная.

Каждый думал о возрождении, каждый думал о продолжении. Была та особенная минута, когда веришь

– началось. Незримый, но явственный переход.

Заговорили разом, перебивчиво. Ювачев бросился к столу, Флеров выдвинулся из мрака. Говорили о Фигнер, о провале последней динамитной мастерской, о запасах шрифта в типографии Академии наук, о студенческом кружке... Дегаев вглядывался в лица. Гдето, в тени его мыслей, опять мелькнула грусть по мирным чаепитиям.

Прощаясь, Дегаев перешепнулся с Флеровым. Николай Михалыч занимался с московскими рабочими, а Златопольский в нынешней записке советует отыскать в Москве некоего Сизова. Не знает ли Николай Михалыч этого самого Сизова?.. Нет, он, Флеров, не помнит такого.

Прощаясь, Дегаев сказал Блинову, что послезавтра навестит Лизу. Не будет ли и Блинов на Песках? Будет? Ну и отлично.

Дегаев пожал руку Ювачеву. Прапорщик пробормотал: «Извините...» Дегаев улыбнулся: «Что ж, я вас хорошо понимаю. Держитесь осторожно в Петербурге, очень осторожно».

Свечи горели звездчато, на мгновение будто жмурились. Тогда, тоже на мгновение, мерк огромный иконостас. Мрамор гробниц, белый как смерть, давил усопших самодержцев.

В Петропавловском соборе служили вечерню.

Служба была будничная, нелюдная, священник вершил требу спустя рукава. Блинов томился. Он поглядывал на обстриженные затылки солдат, на прямую спину капитана Домашнева, начальника крепостных жандармов, на рыжеватого блондина в армейской шинели, майора Лесника, смотрителя тюрьмы.

Собор наводил на Блинова тоску. Его преследовал запах тления. Романовско-голштинско-готторпский погост, вот что такое этот собор... Без церкви на холме, без церкви у дороги русский пейзаж – сирота. Зодчие в опорках чутьем угадывали, где срубить храм. А этот? Знатоки находят пропорции, грозную прелесть, но Блинов чует – смердят гробницы. Кто-то ему говорил, что сторож за мелкую мзду пускает гимназистов; перед экзаменом бегут гимназисты, посвященные в великую тайну, бегут, чтобы одним глазом, в какую-то щелку глянуть на императора Павла; веревка повешенного приносит счастье, вид удушенного тоже. А любопытно было бы, а? Да нет, врут, наверное.

Чего там увидишь, даже если щелочка есть? Император Павел Первый – табакеркой в висок да шарф на шею. Трагедия или фарс? Что ты знаешь об этом курносом? Только то, что он курнос. Матушку ненавидел, ать-два, прусский шаг, сидел в Гатчине. Нынешний тоже сидит в Гатчине. Здесь их закапывают. А у сторожа губа не дура: служащий во храме от храма и кормится... Служащий в тюрьме от тюрьмы и кормится, у Ефимушки губа не дура. Рядом тюрьма, совсем рядом, «караулы его величества стоят спокойно». Ефимушка не любит встречаться во храме. «Неспособно, – говорит, – боязно». И точно: вот эти солдаты, вот эти жандармы, и присяжные, отставные гвардейцы, и старик с крепкой шеей, и майор. Неспособно. Ничего не попишешь – срочная «депеша». Дегаев спешит успокоить Веру Николаевну, успокоить Златопольского. Дегаев преображается, когда говорит: «Наша Вера...» Вот оно, старое товарищество... Ну, поп, будет кадить.

Отошла вечерня. Шаркая, подавался народ к выходу. Солдаты, прихожане из ближних с крепостью улиц.

И Ефимушка-унтер выплыл, не глядя на Блинова, но близенько. Неприметно рукой об руку задел, принял депешу и поплыл далее в медленной толпе.

Гаснут свечи, сперва ослопные, большие, меркнет иконостас, жухнут каменья окладов, только вот тот, в рубинах, кровавым мраком дотлевает, и скоро уж, инвалидно постукивая, сойдутся поболтать погребенные самодержцы. А нынешний-то сидит в Гатчине.

Иоанновские ворота обдавали гулкой стынью. У Блинова холодела спина. На выходе из крепости, в Иоанновских воротах, он проникался колдовским гнетом русской Бастилии и убыстрял шаг, топорща лопатки, убирая руки в карманы.

Стражники втихомолку материли прихожан-богомольцев. Чего тянутся, черти собачьи? По четыре бы, в колонну – марш-марш, без задержки. Не-ет, вольные, вишь... Вот ужо крикнут тебе команду, тогда навались плечом, брюхом навались, скри-и-ип, затворяй Иоанновские до утречка. И в будку. «Караулы его величества стоят спокойно».

Блинов хватил воздух всей грудью. Как вынырнул.

А вокруг тьма, дальние огни, и справа, неподалеку – ход Невы, широкий, темный. Блинову подумалось о Времени. Неотчетливо, смутно подумалось, вот так, как слышалась Нева, и сразу же мысль скользнула к иному, «маленькому» времени. Он шел во тьму, к огням, быстро шел не только оттого, что торопился на Пески, но и потому, что крепость, как с костылем, гналась за ним длинными тенями, кислой вонью.

А на Песках, у Лизы, была Яхненко.

Лиза ей обрадовалась. Ничего петербургского – малороссийская вишня эта Наталья Яхненко. Флегматична немного, но так и пышет здоровьем. Наташа не говорила: «Я страстно отдаюсь искусству» – и не засиживалась в Венской кофейне; хору Воронежского подворья, что на Васильевском острове, предпочитала «Гей, не дивуйте, добрii люди...».

С Дегаевой держалась она дружелюбно, но сердечных отношений у них не складывалось, а Лизе хотелось нравиться Яхненко, и эта Натальина сдержанность беспокоила, даже злила ее. У Лизы были товарки, а она ведь так нуждалась в интимной подруге после того, как познакомилась с Блиновым.

Наконец-то Наташа на Песках! Впрочем, Лиза подозревала, что причиною тому последняя книжка «Отечественных записок». В читальне уже составилась очередь. Наташа не поспела, замешкалась, ждать ей не дождаться. А Лиза возьми да скажи: есть, мол, только приходи. А книжки-то и нет у нее. Сболтнула, с языка сорвалось. Лизе и весело и неловко – попалась.

Нет, Наташе вовсе не по душе ни Цезарь, ни Дьяконова. И пусть Лиза их не защищает! Разве так можно?

Антон Григорьевич остался недоволен. Да и как же?

Соло трудные, спору нет, но разве одной, пусть отличной выучкой возьмешь? Если б Лиза послушала, как певали у Софьи Григорьевны... А Цезарь и Дьяконова, конечно, успешливые консерваторки, однако у Софьи Григорьевны...

Имя это Лиза уже слышала. Слышала здесь, в этой комнате, где у них гостиная. (Над фортепьяно пыльная гипсовая маска Бетховена, напротив, на другой стене, дагерротипный портрет покойного статского советника Дегаева; в сем vis a vis домашние не обнаруживали ничего комического.) Имя Софьи Григорьевны произнес здесь однажды Андрей Иванович. Да, да, Андрей Иванович Желябов. Он сидел в потертом дедовом кресле. Он был одет элегантно. Ему, верно, все было бы впору – и гвардейский мундир, и купеческий кафтан, и мужицкая рубаха распояскою. В тот вечер он был трогательно задумчив. С ним пришла неизменная его спутница. В этой женщине, похожей на девочку-подростка, Лиза не находила ничего примечательного – одутловатые бледные щеки, высокий, не женский лоб. Лиза недоумевала: какая неподходящая пара. Они приходили, в сущности, к Сергею.

Сергей держался с ними почтительно: скрывая почтительность, делался шумен, развязен. Лиза догадывалась: гости – крупные революционеры, может, члены Исполнительного комитета. (Их подлинные фамилии узнала она, когда в здании окружного суда на Шпалерной шел процесс первомартовцев. В последний раз она видела Желябова и Перовскую на Семеновском плацу.) Андрей Иванович, вот кто восторгался госпожою Рубинштейн. Лиза тогда играла Шопена. Желябов вежливо похваливал, потом, оживившись, заговорил о Софье Григорьевне...

– Да, они дружили, – молвила Яхненко. – Андрей Иванович часто бывал у вас?

Знакомство с Желябовым давало Лизе превосходство, чувство причастности к чему-то значительному и необыкновенному.

– Ты... ты тоже его знала? – ревниво спросила Лиза.

У Яхненко не было желания открываться Дегаевой, с отстраняющим лицом Наташа ответила:

– Хорошо знала.

(И тут же подосадовала: зачем рассказывать Дегаевой, выйдет что-то банальное, ничего эта Дегаева по-настоящему не поймет. А с Желябовым виделась Наташа и после разрыва. Ни полусловом не корила за то, что оставил семью, сыночка оставил. Но сестру жалела. Ольге сострадала. Андрей Иванович отыскал Наташу в Петербурге, в консерватории. Он любил приходить к ней, но всегда один, без Перовской. И Наташа сознавала, что именно ей, Наташе, хочет Андрей Иванович объяснить причины разрыва с Ольгой, но Наташа не могла и не хотела слышать его оправданий. Теперь уж это давняя история. Нет на свете Андрея, и нет той женщины, что была ему и женой и соратницей. Жили вместе, умерли вместе. После казни Желябова Ольга сменила фамилию, вернула себе прежнюю, девичью. И племянник теперь не Желябов, а Яхненко. Жаль сестру, не задалась жизнь.)

– О, – сказала Лиза, фальшиво улыбаясь и грозя пальцем. – Ты его знала? До-га-ды-ва-юсь.

Наташа вспыхнула.

– Ничего ты не понимаешь!

Лиза не обиделась, рассмеялась, глядя на Яхненко. В сравнении с такой вишенкой Перовская была дурнушкой, и Лизе это было не по-хорошему приятно.

– Душно у вас, – сердито сказала Яхненко. – Пора мне. Ты журнал обещала.

– Ах, как же, как же, – всполошилась Лиза, – да вот беда... Господи, вот память! Прости, милая, выклянчил один знакомый, божился отдать скоро. Прости, пожалуйста.

У Яхненко очи рассверкались грозою, но тут – звонок в прихожей, и Лиза, прикусив губу, заторопилась выпроводить гостью.

Лиза нынче Блинова не ждала, а по звонку-то судя, Блинов пришел, Лизе же совсем не хотелось, чтоб Николай увидел Наталью Яхненко.

Блинов поклонился. Наталья хмуро, едва кивнув, прошла к дверям, а Блинов посмотрел ей вслед так, что у бедной Лизы екнуло под ложечкой.

Она хлопнула дверью, а этот противный Блинов как ни в чем не бывало спросил, нет ли Сергея Петровича.

– А! – вспыхнула Лиза. – Так вы не ко мне, сударь?

Он, смеясь, взял ее за руки.

– Оставьте! Оставьте! – сердилась Лиза, не удерживая счастливой улыбки.

Брат Сергей и Блинов, должно быть, виделись нередко. Лизе это нравилось. Пусть сблизятся, так возникает родственность. Сближение брата и Николеньки казалось ей какой-то гарантией... Да вот нынче хорошо бы обойтись без Сергея.

Они прошли в комнату, сели рядом на диване. И тотчас услышали взманивающую, предательскую тишину пустой квартиры, и Лиза быстролетно, точно воруя, глянула на Блинова.

От тишины, от самих себя их спас Сергей Петрович.

Блинов поразился: тусклый, линялый, словно бы подменили Дегаева, совсем иной, нежели третьего дня у Карауловых.

– На скорую руку, Лизонька, с ног валюсь. Там и бутылочка. – Он отдал Лизе сверток, сказал Блинову: –

Не откажетесь? Иногда почему же... – И спохватился:

– Видели?

– Видел.

– А молодец, молодец этот унтер, – ухмыльнулся Дегаев.

– Дошлый, – согласился Блинов. – Уж такой дошлый, что как бы и не того...

– Мне тоже, знаете ли, разэдакое взбредает. Да только осторожность осторожностью, но и крайность, знаете ли... Ко всему, ко всем недоверие. Горький опыт, н-да-с.

Лиза вышла в кухню, Дегаев поманил Блинова.

– Есть некоторые тревожные сведения, – проговорил он негромко и потянул Блинова за край пиджака, приглашая сесть рядом. – Вам надобно уехать из Петербурга. Тсс! Слушайте! На месяц самое большое.

И пока Лиза возилась в кухне, Сергей Петрович объяснил Блинову цель будущего путешествия, назвал явки. Он определил Блинова эмиссаром Исполнительного комитета.

Сели ужинать. Дегаев налил водки. Блинов водку не терпел, от повторной рюмки он отказался.

Дегаев пил страдальчески, Блинов с мимовольной брезгливостью подумал о запое, а Лиза затревожилась:

– Ты плохо выглядишь, Сереженька.

Он криво усмехнулся.

– Здоровью моему полезен... Я, знаешь ли, не ангел...

Вышла пауза.

– А, слушай, – произнес наконец Дегаев, словно что-то вспомнив. – Слушай, Лизок. Покорнейшая просьба: в Москву не прокатишься ли?

Она взглянула на него с недоумением.

– Понимаешь ли, – продолжал Дегаев, задумчиво почесывая щеку, – человек нам один нужен, очень нужен, вот какое дело. А нелегального как в Москву пошлешь? Коронация на носу, там землю роют, нюхают на каждом углу.

Никогда прежде брат не впутывал ее в конспиративные хлопоты. Никогда, а тут вдруг без предисловий, непременно. Нет уж, увольте...

Но Лиза перехватила взгляд Блинова, устыдилась, даже как будто бы испугалась, ответила поспешно:

– Конечно, поеду, Сережа, как же не поехать...

– Вот и спасибо, милая, спасибо. Я тебе после объясню, что и как. – Он улыбнулся. – А кстати и коронацией полюбуешься.

– Балет и опера вместе, – заулыбался Блинов.

– А может, салют и фейерверк, – сдержанно и веско заметил Дегаев.

Блинов притаил дыхание.

– Неужели?

Но Дегаев как не расслышал. Он еще выпил и нахохлился. Молчание его было угрюмым, почти злобным. Блинову сделалось неловко. Ни на кого не глядя, Дегаев сказал, что хотел бы немного отдохнуть в своей комнате.

Собрался и Блинов.

В прихожей Лиза, нервически всхлипнув, припала к нему, быстро и коротко оглаживая его щеку, требовательно зашептала:

– Не уходи! Не смей... Жди... Он скоро... Не смей...

Блинов кивнул, но ему было стыдно, за нее стыдно, и страшно, что она заметит этот его стыд за нее.

У себя, в своей комнате, Дегаев казнился. Негодяй, предатель, мразь, животное. Вот здесь, в этой комнате, ты жил с Любинькой, с Белышом. Еще и башмаков не износил. Млел, глядя, как она стелит постель, как взбивает подушки. Она сама чистота, твоя суженая, твоя спасительница. А ты мразь и подлец. Такой женщины нет в мире, она была с тобою в аду и спасла тебя. А ты негодяй, животное... Нагнув голову, он ходил по комнате.

Блинову было нехорошо. Лиза его ужаснула: жадный всхлип, жадный, требовательный шепот. Сейчас он уже не чувствовал к ней никакого влечения.

«Прочь, – говорил он себе, – немедленно прочь». И не двигался. Стоя на другой стороне улицы, смотрел, как блуждает тень Дегаева. Прочь отсюда, это непорядочно, она и себя и тебя проклянет. Прочь, говорят. Но ведь обещал. Обещал, не так ли? Бежать, пожалуй, тоже непорядочно. Ах ты размазня, фалалей чертов!

Тень в окне исчезла. Блинов схоронился в подворотне. Неподалеку тяжело застучал экипаж. Потом стихло.

Дегаев ушел. Он как бы исповедался в своей комнате, грех отпущен. Он больше не думал об этой толстой потаскухе. Он переспал с нею в заплесневелом мезонине, изменил Белышу, в первый раз изменил. Но грех отпущен, баста. Он шел успокоенный. Он прошел почти рядом с Блиновым.

Тот выглянул из подворотни, ругая себя соглядатаем. Прислушался к шагам Дегаева.

За углом дожидалась Дегаева большая карета. Дегаев отворил дверцу, кто-то сказал: «Трогай!» – экипаж покатился.

Блинов постоял с минуту, вернулся в дом, но не успел позвонить – парадная распахнулась. Он увидел Лизины глаза. Почему-то мелькнуло: «Воровка».

Глава третья

– Почивать изволят, – ухмыльнулся Судейкин. – Вон его окна, во втором этаже. А в швейцарской – замечаете? – свет горит: наши дежурят. Береженого мы бережем...

Дом, что напротив трактира «Малоярославец», солидно спал, с достоинством: в его стенах жил министр внутренних дел и президент императорской Академии наук граф Дмитрий Андреевич Толстой.

А Яблонскому, право, на все наплевать было. Они с Георгием Порфирьевичем ужинали в «Малоярославце», у Киселева отменная «патриотическая» кухня.

Ужинали в кабинете. Вошли (а теперь вышли) не общим, темным ходом.

Большая Морская лежала пустынная, как брошенная. Майская ночь казалась Яблонскому бесцветной, лишенной запахов, как дистиллированная вода. Он чувствовал усталость, равнодушие. А вот «милому Гошеньке» хоть бы что.

Н-да-с, «почивать изволят»... Должно быть, утром их сиятельство будет в Гатчине. Государь выслушает очередной доклад министра. Государь останется доволен: неусыпным радением секретной полиции пресечены сношения Трубецкого бастиона с волей. Государь, конечно, велит судить унтера Провотворова военным судом. Инспектор вновь выказал блистательную расторопность. А ты, брат Яблонский, вновь остался за бортом. Но если завтра не исполнится... О, тогда уж, тогда... По правде, Яблонский не знал, что «тогда».

– В три пополудни, – сказал Судейкин, протягивая Яблонскому руку. – И не беспокойтесь.

Он был в летнем пальто, в темных очках, скрывающих взгляд, с толстой тростью, скрывающей длинный узкий стилет.

– Прощайте, – повторил инспектор. – На углу Гороховой ночные извозчики.

В этих расставаниях Яблонскому всегда чудилось нечто унизительное. «Как содержанка», – думал он о себе с вялым, покорным раздражением...

Судейкина не мутило, хотя он воспринял в «Малоярославце» дай бог молодому. Не грех бы и... Ну нет, ныне он – в супружескую постель.

Так у него заведено:

перед длительной отлучкой он исправный семьянин.

А вообще-то не грех на часок в Гончарную. Никакая она не б... И совсем не растратилась в кратком замужестве. Однако ни-ни! Домой. Это уж у него за правило: перед отлучкой, командировкой – никаких «отхожих промыслов». Домой, под супружеское одеяло, перед отлучкой он исправнейший супруг. И так это отрадно – тихонько, на цыпочках – в детскую. Ах, как они посапывают, маленькие, озаренные лампадкой!

Волосики, ладошки...

Все отлично, черт подери. Вот уж повезло с этим Яблонским! Недоверчив, капризен, с надрывом, но, ей-богу, незаменим. Плеве согласился принять. Толстой, как все большие баре, полагает, что дело делается щучьим велением. А вот Вячеслав Константинович Плеве ценить умеет-с! Не свысока глядит, понимает.

Теперь коронация близко. «Сюрпризов ждут, сюрпризы будут». А государыня императрица: «Надеюсь на Судейкина». Стало быть, наслышаны, стало быть, знают: есть, мол, на свете инспектор Судейкин. Но коли и после коронации не дадут давно обещанной высочайшей аудиенции, то, уж увольте, не фунтик вам подполковник Судейкин, не играйте с ним, господа!

Вот он теперь выспится хорошо, по-домашнему в супружеской постели, пусть эти олухи в крепости сами расхлебывают кашу. Он им бросит унтера Провотворова – нате, грызите. И больше никого. Разве вот этого... Как его бишь? Приблудного Ювачева. И за каким чертом занесло тебя, прапорщик, в столицу? Николаевским, одесским нечего тут делать! Сидел бы, сударь, в тишке, ничего бы и не приключилось. Ан нет, в Питер, так уж не обессудь – попалась птичка, стой!

Взять Ювачева просто – летят, глупенькие, на Петербургскую сторону, к братьям Карауловым летят, как бабочки на огонек. А Карауловых этих – ни пальцем, Карауловых на развод...

Ему было хорошо. Ему даже собственная сейчашняя грузность нравилась. Он сознавал свою исключительность. Ему хорошо было.

А в десять утра Коко Судовский уже отворял дядюшке кабинет, похожий на проходную комнату.

– И пошла писать губерния, – весело сказал дядюшка. – Так, что ли, Коко?

Судовский улыбался. Он дядюшку любил.

– Вот, – сказал Коко, настраиваясь служебно, – это вы давеча наказывали в первую голову, чтобы к приезду господина директора.

Судейкин прочел:

«Директору департамента Государственной полиции Совершенно доверительно Милостивый государь Иван Степанович!

В последнее время обнаружились преступные сношения государственных преступников, содержащихся во вверенной вашему высокопревосходительству крепости, с членами преступного сообщества, находящимися в г. Санкт-Петербурге. Сии сношения осуществлялись при содействии унтер-офицера Ефима Провотворова, каковой...»

Роскошное древо цивилизации плодоносит «исходящими» и «входящими». В бумажных закромах кормятся тьмы. Плавное коловращение бумаг – свидетельство исправности государственного механизма.

В бумаге – и причина и следствие. Отсутствие бумаг равносильно хаосу. Министерство внутренних дел объемлет своим попечением бытие, посему число здешних «исходящих» и «входящих» математически не определимо.

Судейкин бумаг не терпел. Судейкин к бумагам притерпелся. Впрочем, чаще полагался на память. Памятью он обладал чудовищной. И гордился ею.

Тэк-с, телеграмма из Парижа. Поверх цифр карандашом дешифровщика выставлено: «Лопатин, улица Гей-Люссака, девять, квартира двадцать два». Лопатин? Инспектор ответил бы без запинки: в феврале скрылся из Вологды состоявший под гласным надзором Герман Лопатин. Тогда же генерал Оржевский известил о происшествии все пограничные пункты империи, разослал фотографические карточки лобастого русоволосого человека в окладистой бороде. Впрочем, и без карточки беглеца опознал бы Судейкин.

Хоть по походке да опознал бы: «При походке замечается особенное движение плеч и выпячивание живота». Судейкин опознал бы, на то он и Судейкин. Но на пограничных пунктах проморгали. И этот Лопатин, прехладнокровная бестия, отныне в Париже, как явствует из телеграммы заведующего русской агентурой в Европе г-на Рачковского. И там же имеет быть бывший полковник социалист Петр Лавров – Париж, улица Сен-Жак. Черт знает, близко ли, далеко ли от улицы Гей-Люссак до улицы Сен-Жак, но Лопатин-то наверняка частым гостем у Лаврова. А ведь молодец, право, хваткий малый, что и говорить. Вот так-то, судари мои, инспектору нет надобности рыться в бумажных курганах. Он лишь подскажет Вячеславу Константиновичу Плеве: пусть-ка Рачковский не упускает из виду Лопатина, крайне важно именно теперь, в канун коронации.

Выкроить часик, отдаться сочинительству. Инспектор не думал о конце карьеры, не писал мемуаров. Говоря прозаически, подводил некоторые важные итоги; говоря поэтически, пел гимн агентурной службе. То было естественное желание запечатлеть свой труд, оставить след.

Нынче он чувствовал вдохновение. Однако проклятущих бумаг пропасть! Георгий Порфирьевич просматривал бумаги, помечая их размашистыми, в дватри слова резолюциями.

Он не был крохобором, как Кириллов, прежний, еще в Третьем отделении, начальник агентуры. Тот перекорялся с филерской шушерой за каждый истраченный на «проследках» полтинник. Чудак! А Клеточников меж тем кругом его дурачил... Нет, Георгий Порфирьевич умел-таки ворочать немалой деньгой. В прошлый год полмиллиона извел на внешнее наблюдение. Эх, жирные тыщи летят, а все недостает. Однако на филерах экономить, каждое лыко им в строку, это уж помилуйте, господа! Разумная щедрость – вот она суть.

Не хуже скупердяя Кириллова замечал инспектор, как передергивают, жулят филеры. Но у Судейкина своя метода, он ловит с поличным и... Нуте-с, нуте-с, какой такой расходец влепил сюда этот прохиндей? Бухгалтерски, вприщур целил инспектор в многочисленные шпаргалы: «Счета деньгам, израсходованным по квартире и для лошади и выданным авансом по наблюдению за личностями», «Счета деньгам по розыскам и поездкам в нижепоименованные города...». Пачка гостиничных счетов – в завитушках, в пышных гербах, с изображением какой-нибудь тифлисской «Ливадии» или елизаветградского «Бристоля», – пачка счетов, где указана не только плата за номер, но и «за печь» и «за самовар».

Судейкин замечал, как его агенты, его гончие, его «приват-доценты» – так он порою иронически звал филеров – передергивают, дописывают, подчищают.

Замечал, но распеканции не устраивал. Нет, эдак отечески брал за шиворот, мордой тыкал в дерьмо: меня, дуралей, не объегоришь, да уж ладно, бог простит, смотри мне впредь... И «приват-доценты» проникались к Судейкину нелицемерной благодарностью.

Не укроешься, на сажень под землею видит начальник, но сам живет и другим жить дает, за таким хозяином не пропадешь.

Заграничные и внутренние телеграммы; секретные циркуляры; финансовые ведомости, крапленные мелким подлогом; выписки, собранные перлюстраторами и вложенные в конверты с типографским курсивом:

«Его Высокоблагородию Георгию Порфирьевичу Судейкину в собственные руки», – изо всего этого следовало ухватить как магнитом те ценные крупицы, из которых и возникает переменчивая мозаика розыска.

Судейкин был создан для розыска. Судейкин создавал розыск для себя. Не злодеями, но соперниками были ему крамольники. Он не питал к ним личной ненависти, но и не уподоблялся тому английскому офицеру-джентльмену, что кричал французам:

«Стреляйте первыми!» Тут была борьба, и Судейкин уважал противника. А мелкая опека над агентурой претила ему, раздражала его, как раздражают и претят мастеру дилетанты.

В начале петербургской службы ему таки попортила крови «Священная дружина», подпольная угодная царю лига, созданная аристократами. У, как он ненавидел этих лигистов, эту банду белоручек. «Лигисты», – выговаривал Георгий Порфирьевич как площадную брань. Дворцовые лизоблюды надумали подменить департамент полиции. Царь им потворствовал: «Следите, други, охраняйте, не очень-то я верю своей полиции...» И эти лигисты шныряли, требовали арестов тех, кого он, Судейкин, давно выследил, но в интересах дела оставлял покамест «на травке».

Некоторые видные сановники тоже были недругами лигистов, самым сильным – обер-прокурор Синода Победоносцев. Наконец и государь убедился в никчемности добровольных сыщиков, впустую бросающих миллионы, и поручил графу Шувалову «озаботиться полным расформированием «Священной дружины». Расформировали... Но сколько крови попортили Судейкину эти идиоты.

Дружина испустила дух. Однако существовала прокуратура, а далеко не каждый прокурор походил на Вячеслава Константиновича Плеве с его тончайшим, с его деликатнейшим отношением к розыску. Находились такие, как Добржинский. Этот карьерный шаромыжник частенько мешал Судейкину. Не выяснив загодя мнение инспектора, производил обыски и арестования, на следствиях домогался имен секретных осведомителей. И какая амбиция! Я-де принудил Гольденберга к полному раскаянию, я-де и Рысакова загнал в угол. Амбиция, гонор шляхетский! Нечего спорить, террориста Гольденберга обвел вокруг пальца, Рысаков выдал ему все и вся. Верно, так было. Теперь сыск поставлен на иную высоту, но этот колобок, потряхивающий манжетами, никак не желает сообразоваться с методой инспектора... А нынче г-н Добржинский получит дело о сношениях Трубецкого бастиона, унтера Провотворова допросит. Ну нет-с, господин прокурор, тут-то уж мы вам палку в колеса: тпру, тормози-ка! Ни Дегаева, ни студента Горного института Блинова вам не заполучить, простите великодушно, сударь.

Инспектор надавил кнопку электрического звонка.

Явился Судовский.

– В крепость поехали, Коко?

Судовский отвечал утвердительно.

– Ну, как привезут, тою же минутою веди ко мне, – приказал Георгий Порфирьевич.

– Точно так, – ответил Коко.

Инспектор кивнул: ступай, дескать.

Широко повел руками, расчистил стол. Брякнул ключом, достал заветную тетрадь. В комнате вдруг смело высветилось: солнце прорвало тучи.

Судейкин подумал: «Май на дворе, хорошо», – раскрыл тетрадь и стал писать:

«Рискуя жизнью в интересах службы Его Величества, будучи готов ею жертвовать каждую минуту, особый инспектор секретной полиции, естественно, вправе рассчитывать: 1) на полное и неколебимое доверие высшей власти; 2) на условия полной свободы развития агентуры.

Только при исполнении означенных условий я считаю возможным надеяться на предупреждение злоумышлений против Особы Его Величества.

Высшей властью раз и навсегда должен быть решен принципиальный вопрос, что должно быть важнее в деле борьбы с крамолой: формальное ли дознание, имеющее своей задачей уличение преступников, уже совершивших злодеяние, или агентура, имеющая, по моему мнению, задачу недопущения этого преступления...»

Тугой сноп лучей наискось бил. Инспектор вдохновенно излагал свое кредо. Он сочинял гимн Агентуре.

Перед дежурством сласть покурить на солнышке.

В Питере редкая весна дружно берет, нынешняя тоже вроде бы хворая. Сегодня, правда, сильно прорежило тучи. Сизые, свежие, спеша и поталкиваясь, двинулись они к морю. А солнце било сквозь них тугими толстыми снопами. И уже весело яснели соборный шпиль, стекла комендантского дома, медные кольца в дверях казармы, лужи на крепостном дворе.

Сласть покурить перед дежурством. В бастионах сыростью до хрящиков проймет, заклацаешь зубами, ровно конь подковой. А пока вот грейся, жмурься, как кот на сметану.

Курили солдаты, курили жандармы. Были они сейчас мирными, благодушными людьми, дымили и щурились, чуя далекий, непитерский запах очнувшейся, затосковавшей земли.

Разомлев на солнцепеке, не сразу приметили служивые странную суету у крыльца комендантского дома, других, не из крепости, жандармских офицеров, а когда приметили, те уже, придерживая шашки и обходя лужи, направлялись к казарме наблюдательной команды.

Унтер-офицер Провотворов тоже курил на солнышке, привалившись боком к стене. Шинель была у него распахнута, он чувствовал, как пригрело ему грудь, и, опустив веки, бездумно созерцал радужные пятна.

Кто-то сигнально толкнул его, он поперхнулся дымом и выпрямился.

С машинальной беглостью Ефимушка застегнул шинель, бросил окурок. Он смотрел на быстро приближающихся господ офицеров. Его удивило, что смотритель, грузный майор Лесник, и начальник крепостных жандармов, красный седой капитан Домашнев, идут бочком, не по-хозяйски, и тут-то у Провотворова под ложечкой отяжелело.

Чужие офицеры вошли в казарму и тотчас приступили к обыску. Ефимушка дрогнул, залился потом, минута была страшная: последние записки Златопольскому не поспел он упрятать за пазухой, так они и лежали там, под тюфяком. «Господи, царица небесная, пропадаю!» Унтер рванулся к майору Леснику.

– Ваше высокобродь, осмелюсь доложить: содействовал. Ей-богу, содействовал, господин майор, как на духу...

– Что ты мелешь, скотина? – рявкнул Лесник.

Ах, только бы он не кричал так громко, чтобы чужие-то, чужие не слышали! Почему-то казалось, что теперь господин майор «свой», а весь ужас и вся погибель – в этих вот, в чужих.

– Единственно с целию, ваше высокобродь, – залепетал Ефимушка, – единственно подробнее вызнать и донесть, ваше высокобродь, Богом клянусь. Да я... – Он глотнул воздух и с отчаянной внятностью проговорил: – Да я в секунд представлю. – И Ефимушка выпростал из-за пазухи несколько бумажных комочков. – Вот! Вот! Единственно с целию по начальству, ваше высокобродь! И еще там, в тюфяке, сам давно думал...

– Извольте полюбоваться, господа! – яростно вскрикнул Лесник.

Он рванул унтера за погон, погон затрещал. Смотритель выругался матерно, приказал взять «мерзавца».

Ефимушку увели. Он мелко, монашески перебирал ногами, мотая головой, сокрушался: «Единственно с целию... Богом клянусь...»

В тюрьме Трубецкого бастиона стражники мыкались в ожидании смены. Эти минуты перед сдачей караула – самые постылые. На дворе распогодилось, а ты знай ходи, как маятник, в «глазок» засматривай. А чего там, в каземате, интересного? Ну, арестант мухой ползает. Или на койке лежит, мечтает, стало быть, про вольную волю. Известно. Эх, кому служба – мать, а кому – мачеха. Ежели, скажем, в губернском управлении, то в городе обретаешься, господ разных, дамочек наблюдаешь, оно и весело. Или, допустим, на арестование отрядят. В ночь-заполночь нагрянешь, а он, голубчик, как подстреленный. Бывает, правда, и пальбу откроет. Тут уж не моргай, может, и намертво порешат, а может – медаль. Боязно, конечно, но опять не то, что здесь, в бастионе... И чего мешкают? Курант брякнул, а смены нет как нет.

Арестант номер шестьдесят два тоже мыкался в ожидании смены: «голубь» нынче прилетит. Очень гордился Златопольский выучкой «почтового голубя».



Pages:   || 2 | 3 |
Похожие работы:

«ООО "Евророуминг" www.euroroaming.ru Служба технической поддержки ОГРН 1117746319250 + 7 (499) 322-10-28 ИНН 7733765532 info@euroroaming.ru 111123, г. Москва, ш. Энтузиастов, д. 31 "Б", офис 200 (пон. пят. с 9:00 до 19:00) Тел./ф.: +7 (499) 322-10-28 Краткая инструкция по работе сим-карты ORANGE с тарифом "GO EUROPE...»

«Памятники литературным героям Данный материал используется на уроках литературы, для внеклассных меропириятий. Необычные памятники Памятники люди начали возводить в очень давние времена. С античных времн сохранилось немало памятников в в...»

«Юлия Николаевна Улыбина Сергей Николаевич Бердышев Искусство управления складом Tекст предоставлен правообладателем www.iprmedia.ru http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=172186 Аннотация Настоящее практическое пособие по складск...»

«Приборы ультразвуковые УКС – МГ4 УКС – МГ4С Руководство по эксплуатации* Основные технические и метрологические характеристики _ * Сокращенная версия РЭ. Предназначена для ознакомления. Некоторые разделы отсутст...»

«Научно-исследовательский центр проблем ресурсосбережения НАН Беларуси Белостокский технический университет Учреждение образования "Гродненский государственный медицинский университет" Учреждение образования "Гродненский государственный университет имен...»

«Хамроев Умеджон Ходжамкулович АСТЕРОИДНО-МЕТЕОРОИДНЫЙ КОМПЛЕКС -КАПРИКОРНИД 01.03.01 астрометрия и небесная механика АВТОРЕФЕРАТ диссертации на соискание учёной степени кандидата физико-математических наук Душанбе-2017 Работа выполнена в Ордена Трудового Красного Знамени Институте астрофизики Академии наук Республики Таджикистан Научный руководитель: Кохир...»

«Безопасность строительных работ Хорошие условия труда выгодны всем. Снижается риск получения травм, и работа становится более эффективной. Управление охраны труда – это орган государственного надзора за соблюдением требований по охране труда Швеции. В наши обязанности вхо...»

«БЕЛОРУССКИЙ НАЦИОНАЛЬНЫЙ ТЕХНИЧЕСКИЙ УНИВЕРСИТЕТ УДК 539.3 + 612.311 ЮРКЕВИЧ Кирилл Сергеевич БИОМЕХАНИЧЕСКОЕ МОДЕЛИРОВАНИЕ НАПРЯЖЕННО-ДЕФОРМИРОВАННОГО СОСТОЯНИЯ СИСТЕМЫ ЗУБ–ПЕРИОДОНТ ПРИ ОРТОДОНТИЧЕСКО...»

«Овсянникова Валерия Владимировна МЕТАФОРИЧЕСКИЕ МОДЕЛИ В НАУЧНОМ ГЕОЛОГИЧЕСКОМ ДИСКУРСЕ Специальность 10.02.01 – русский язык Автореферат диссертации на соискание учёной степени кандидата филологических наук Томск – 2010 Работа выполнена на кафедре русского языка и литературы ГОУ ВПО "Национальный исследовательский Томский политехнич...»

«РАБОЧАЯ ПРОГРАММА УЧЕБНОЙ ДИСЦИПЛИНЫ ОП.07 Основы зоотехнии 2016г. Рабочая программа учебной дисциплины разработана на основе Федерального государственного образовательного стандарта (ФГОС СПО) по специаль...»

«2017 ВЕСТНИК САНКТ-ПЕТЕРБУРГСКОГО УНИВЕРСИТЕТА Т. 4 (62). Вып. 2 МАТЕМАТИКА. МЕХАНИКА. АСТРОНОМИЯ АСТРОНОМИЯ УДК 521.135 MSC 70F15 ПОВЕРХНОСТИ МИНИМАЛЬНОЙ ЭНЕРГИИ И ИХ ОСОБЫЕ ТОЧКИ В ЗАДАЧЕ О З...»

«УДК 521.15 КИТИАШВИЛИ Ирина Николаевна МОДЕЛИРОВАНИЕ ВРАЩЕНИЯ ВНЕСОЛНЕЧНЫХ ПЛАНЕТ И ПУЛЬСАРОВ Специальность 01.03.01 Астрометрия и небесная механика Автореферат диссертации на соискание ученой степени кандидата физико-математических наук МОСКВА-2004 Работа выполнена в Астрономической обсерватории...»

«Russian Journal of Biomechanics, Vol. 4, № 4: 9-18, 2000 Rs n u ia s Ju a ornl oBmhn s f ioe aic c w. i m.c w oe ar wb c.u h Российская академия наук Министерство образования Российской Федерации Министерство промышленности, науки и технологий Российской Ф...»

«М.Г. Окладная, Л.В. Перевалова Национальный юридический университет им. Я. Мудрого, Национальный технический университет "Харьковский политехнический институт", Академия военно-исторических наук и казачества, г. Харьков ДИПЛОМАТИЧЕСКАЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ БОГДАНА ХМЕЛЬНИЦКОГО 1648-1654 г...»

«C.Н.Куликова, Алтайский государственный университет Соблазн отсутствия: виртуализация механизмов коммуникационного воздействия Интернет становится самым быстрорастущим сегментом...»

«ГУМАНІТАРНИЙ ЧАСОПИС 2015, № 2 УДК 167:316.3 Батаева Е. В. УСЛОВИЯ КОММУНИКАТИВНОЙ СОЛИДАРНОСТИ В ДИВЕРСИФИЦИРОВАННОМ ОБЩЕСТВЕ Рассмотрены особенности концепции коммуникативной солидарности...»

«НОВЫЕ РЕЗУЛЬТАТЫ МЕХАНИКИ И ПЕРСПЕКТИВЫ РАЗВИТИЯ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА Смульский И.И. Институт Криосферы Земли СО РАН, Россия Аннотация Рассмотрены три задачи взаимодействия тел, для которых получены точные реш...»

«Приложение № 3 к приказу МБДОУ "Теремок" от 05.08.2014 г. № 180-од Муниципальное бюджетное дошкольное образовательное учреждение "Теремок" детский сад общеразвивающего вида муниципального...»

«ГЛАВНОЕ ИНТЕНДАНТСКОЕ УПРАВЛЕНИЕ КРАСНОЙ АРМИИ ТЕХНИЧЕСКИЙ. К О М И Т Е Т (Ч. ПАЛАТКА ЗИМНЯЯ ПОХОДНАЯ ВОЕНИЗДАТ НКО СССР ГЛАВНОЕ ИНТЕНДАНТСКОЕ УПРАВЛЕНИЕ КРАСНОЙ АРМИИ О с' ТЕХНИЧЕСКИЙ КОМИТЕТ ПАЛАТКА ЗИМНЯЯ ПОХОДНАЯ ) -r tf и Иг ШЛКЩЕ ЙЬ. айпДИ...»

«ВЕСТНИК ТОМСКОГО ГОСУДАРСТВЕННОГО УНИВЕРСИТЕТА 2014 Математика и механика № 1(27) УДК 539.319 М.А. Осипенко КОНТАКТНАЯ ЗАДАЧА ОБ ИЗГИБЕ ДВУХЛИСТОВОЙ РЕССОРЫ С ЛИСТАМИ ПЕРЕМЕННОЙ ТОЛЩИНЫ Рассмотрена контактная задача об изгибе двухлистовой рессоры с односторонним контактом листов...»

«Гетман Валерий Валериевич ОБОСНОВАНИЕ ПАРАМЕТРОВ СЕТИ МАРКШЕЙДЕРСКИХ ЗАМЕРОВ С УЧЕТОМ ПРОСТРАНСТВЕННОЙ ИЗМЕНЧИВОСТИ МОЩНОСТИ УГОЛЬНЫХ ПЛАСТОВ Специальность: 25.00.16 – "Горнопромышленная и нефтегазопромысловая геология, геофизика, маркшейдерское дело и геометрия недр" АВТОРЕФЕРАТ диссертации на соиска...»

«~1~ УДК 677.052 ВВК 37.230.2 Б 267 Рецензенты: заведующий кафедрой физики и нанотехнологий Ивановской государственной текстильной академии доктор технических наук, профессор А.К.Изгородин, профессор кафедры прядения Московского государственного текстильно...»

«Печь отопительная твердотопливная "Ставр"ИНСТРУКЦИЯ ПО МОНТАЖУ И ЭКСПЛУАТАЦИИ И ПАСПОРТ. Руководство по монтажу и эксплуатации предназначено для изучения принципа работы, правил эксплуатации и обслуживания печи. В руководстве...»

«Серія Машинобудування №59 3. Необхідною передумовою для точного визначення механічних властивостей кісткової тканини є стандартизація методики виготовлення зразків і умов навантаження з урахуванням орієнтації ліній максимальної жорсткості, притаманних нижній щелепі. Список літератури 1. Бегун П.И., Шукейло Ю.А. Биоме...»

«Мухина Мария Викторовна МАКРОСКОПИЧЕСКАЯ ОРИЕНТАЦИЯ ЛЮМИНЕСЦИРУЮЩИХ ПОЛУПРОВОДНИКОВЫХ АНИЗОТРОПНЫХ НАНОКРИСТАЛЛОВ Специальность 01.04.05 — Оптика АВТОРЕФЕРАТ диссертации на соискание учёной степени кандидата физико-математических наук Санкт-Петербург — 2013 Работа выполнена в Санкт-Петербургском национальном и...»

«ООО “ЛАНФОР РУС” г.Санкт-Петербург, пр.Малоохтинский, д.68 +7 (812) 309-05-12 +7 (499) 703-20-73 ООО ВиКонт +7 (343) 236-63-20 E-mail: zakaz@lanfor.ru http://www.lan-for.ru ОКП 42 7810 Группа П17 гос. реестр 30951-11 ТАХОМЕТР ВК-307 Руководство по эксплуатации (ВК307.00-11 РЭ) г. Мос...»

«Небесная механика как смерч в чаше? Edgars Alksnis e1alksnis@gmail.com После ввода выхревой механики в небесной оказывается, что гравитация должна действовать нелинейно. Несколько пунктов для Эйнштейна. Необходимо уточнить истинный вес работы...»

«RU 2 428 170 C2 (19) (11) (13) РОССИЙСКАЯ ФЕДЕРАЦИЯ (51) МПК A61K 8/97 (2006.01) A61Q 19/00 (2006.01) A61Q 19/08 (2006.01) ФЕДЕРАЛЬНАЯ СЛУЖБА ПО ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНОЙ СОБСТВЕННОСТИ, ПАТЕНТАМ И ТОВАРНЫМ ЗНАКАМ (...»

«ВЕСТНИК УДМУРТСКОГО УНИВЕРСИТЕТА МАТЕМАТИКА. МЕХАНИКА. КОМПЬЮТЕРНЫЕ НАУКИ МЕХАНИКА 2013. Вып. 2 УДК 523.64-52+524.3/.4-32 c С. А. Проскурин, Л. П. Осипков ОРБИТЫ ДАЛЕКИХ СПУТНИКОВ ЗВЕЗД Численно исследовано плоское...»








 
2017 www.kniga.lib-i.ru - «Бесплатная электронная библиотека - онлайн материалы»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.